Чтобы не думать о том вечере, Нонна попросила принести какую-нибудь книгу.
— И помирать будешь с книгой, — сказала Мариамна, но все-таки спустилась вниз и принесла толстую, растрепанную книгу.
— Все читают, растрепали, — сказала она. — Хвалят.
Это был «Обрыв». Нонна читала его в отрочестве, почти забыла. Она стала читать с середины. Трудно было поддерживать тяжелую книгу, Нонна опускала ее, и задремывала, и опять читала. Тихо прошел день, наступили сумерки. Мариамна ушла вниз готовить ужин, некому было зажечь лампу. Нонна лежала лицом вверх, смотрела на голубое, отдаленное сумерками окно и думала о том, как изменилась жизнь со времен Райского и Веры — и место любви в жизни изменилось, и отношение человека к любви. Тех преград, которые стояли перед Верой на пути к счастью, для Нонны не существует, время их опрокинуло. Но, видимо, какая-то плата все-таки положена за счастье, другая плата: ради любви приходится человеку поступиться кое-чем своим; это почти физический закон — там, где одному просторно, двум, естественно, приходится потесниться… Так думала Нонна, лежа одна в тишине и сумраке. Позвонили. Неясно донеслись голоса, потом шаги по лесенке. Она почувствовала слабость до обморока… Вошла Мариамна.
— Директор приехал, к тебе просится.
— Зовите, — сказала Нонна, положив руку на сердце.
Мариамна зажгла свет, оправила постель и вышла…
И вот он здесь, большой, страшно большой в ее маленькой светелке! Присел, провел по ее лицу ладонью, пахнущей кожей перчатки.
— Как же так! — сказал негромко. — Не прислала, не известила, исчезла — и всё. Я вчера закрутился с этим докладом, сегодня звоню — проститься, — говорят: второй день нету. А тут сказали — воспаление легких, и я не знал. Так нельзя!
Ее ударило слово: проститься. Она спросила шепотом:
— Ты уезжаешь?
— Да, в Москву, — отвечал он. — Наркомат вызывает, — кстати, надо заново оформлять Владимира Ипполитовича. Непоседливый старик: совсем было уволился, теперь все с начала. А другого не хочу. От добра добра не ищут. — Торжество светилось в его глазах; видно, очень близко принял к сердцу возвращение главного конструктора.
Так же покорно она спросила:
— Надолго ты?
— Дня четыре с дорогой, — ответил он. — Ну, может быть, задержусь немного… В общем — не больше недели.
Этот ничем не поступится ради любви. Не потеснится… Поступаться, и тесниться, и смиряться, и ждать будет только она. Он полетит в Москву, и пойдет в наркомат, и будет хвастать своей мотопилой, и рассказывать, какие возможности она открывает для лесной промышленности, и как он осваивает производство резьбонакатного станка, и все будут слушать его с удовольствием и любить его… Вечером он с приятелями будет ужинать в ресторане и опять хвастать — своим заводом, своим главным конструктором, своей молодежью, — и все будут любить его… Он вспомнит о Нонне и о том, что она больна, и пошлет молнию: «Телеграфируй здоровье…» Она взяла большую руку, лежащую на ее волосах, и поцеловала ее.
— Ноннушка, — сказал он беспомощно, — я полюбил тебя очень, Ноннушка…
Мимо двери, которую Мариамна оставила открытой, покашливая, прошел Мирзоев. Он умирал от законного любопытства. Он еще с утра решил, что сегодня состоится разговор между ним и директором. Он будет просить, чтобы его отпустили… Но невозможно уволиться, не узнав, чего ради директор помчался к Нонне Сергеевне.
Поразмыслив, Мирзоев оставил машину на попечении мальчишек и поднялся к Нонне. Присутствие директора не смущало его; кашлял он для того, чтобы предупредить влюбленных о своем приближении: успеют нацеловаться, вся жизнь впереди.
— Тебе что, Ахмет? — спросил Листопад весело. — Обожди, минут через десять поедем.
— Здравствуйте, Нонна Сергеевна, — нежно сказал Мирзоев, встав на пороге со своей улыбкой. — Душевно огорчен вашей болезнью.
— Подхалимничай хорошенько! — вскричал Листопад. — Травкой перед ней стелись, понятно?
— Вполне понятно, — прикрыв глаза, многозначительно сказал Мирзоев.
И, всячески показывая, что он сочувствует влюбленным и благословляет их, еще раз улыбнулся и отправился вниз — у хозяев разузнать подробности о новой директорше.
Нельзя было курить около больной, и Листопад с удовольствием закурил, уйдя от Нонны. Зажав в зубах папиросу, на ходу застегивая пальто, вышел он на улицу и взглянул вверх, на ее окна.
Мягко светились они сквозь белые занавески. Хорошо, когда светит человеку этот ясный свет. Хорошо знать, что кто-то о тебе вспоминает, кто-то тебя ждет, кто-то все тебе простит…
Ах, Ноннушка, милая…
Хорошо из натопленной комнаты, где нельзя курить, выйти на простор, под летящий снег. Вдохнуть чистый и крепкий, как спирт, морозный воздух. Затянуться всласть табачным дымом. Оглянуться на ласковые окна — и опять хозяин сам себе.
Снежинки налетели и погасили папиросу. Мирзоев ждал в кабине. «Ну-ну-ну-ну!» — стучал мотор.
— Кругом давай, — сказал Листопад.
Мирзоев знал эту команду. У каждого начальника своя фантазия. «Кругом» — это значит: гони по всему шоссе, вокруг всего города, а потом уже на завод. И не смей разговаривать — директор думать будет. На заводе его отвлекают: он думает в машине.
До чего не везет человеку: придется отложить решающий разговор на завтра…
Автомобиль тихо поплыл по крутой улице в гору, проплыл до поворота на шоссе и помчался прочь от поселка.
Трамвай взбирался в гору страшно медленно, — казалось, что он стоит на месте. Маленький трамвай, увешанный людьми. Это те, кто живет в поселке, а работает в городе; они возвращаются домой.
Если человек работает в городе, думает Листопад, то и квартиру ему нужно в городе; а в поселке пусть живут те, кто работает здесь, на заводе. А то ведь он по два раза в день вот так мучается: ждет подолгу на морозе, висит на подножке, руки стынут — держаться за поручни… Да, а если жена работает в городе, а муж на заводе, — где должна жить семья? Вот задача, действительно…
Пусть оба работают на заводе. На Кружилихе десятки профессий требуются. Есть же такие семьи, где все на одном заводе. Вот семья Веденеевых…
Домов надо больше, домов. Только не этих безобразных кирпичных кубов на двести квартир каждый. Строят по пять этажей, без лифта. Либо с лифтом, либо в три этажа, не больше. А лучше всего — особняки, по две квартиры на особняк, каждая с отдельным входом. Где у них тот проект новой улицы, который отложили из-за войны? Время строить. Вернусь из Москвы, будем строить.
Надо же было заболеть тебе, Ноннушка. Была бы здорова — посадил бы тебя вот здесь рядышком и все бы это тебе рассказывал, чтобы ты меня слушала и смотрела на меня. И глаза бы твои блестели из-под меховой шапочки. Руку твою взял бы и вложил в свой рукав, чтобы согреть. И так славно мы с тобой прокатились бы. В полость всю тебя завернул бы, как ребенка…
— Ахмет, — Мирзоев поворачивается к директору. — Скажешь Аверкиеву: пусть достанет новую полость. Хорошую. Волчью.
— Хорошо, — отвечает Мирзоев и лукаво улыбается в темноту…
Вниз, вниз с горы! Летят за окном чугунные перила моста. Здесь была когда-то речушка, пересохла. Только весной, когда тает снег, ее русло наполняется водой. Летом на дне русла жидкая грязь, осока, комары. Вызвать гидрологов. Пусть подумают и дадут смету: во что обойдется, чтобы снова была река. Пусть будет река. Парк насадить по берегу, где сейчас мусорная свалка. Вода и зелень чтоб были вокруг поселка. Купальни поставить. Яхт-клуб. Белые мачты, алые вымпелы, ребята в майках, состязания по гребле и плаванию. А для домашних хозяек — там, пониже, по ту сторону моста, — поставить хорошие плоты для стирки белья. С навесами плоты, с брезентовыми навесами от дождя и солнца. Стирай, голубочка, наводи чистоту!