других отношений, кроме служебных».
Оставался Супругов.
Это не мешало ничему. Она неутомимо работала, крепко спала и ела за четверых.
Если бы ей сказали: хочешь, у тебя будет муж, красивый и любящий, только за это откажись от своей работы, она подняла бы брови и сказала:
— Нет.
Работа была ее жизнью, ее душой, ее руками. Работа дала ей то место в жизни, в котором отказала ей природа. Быть без работы — значит потерять руки и душу, значит не жить.
Она очень хорошо понимала, что любовь не для нее. Что она покажется жалкой и смешной, если узнают о ее чувствах. Она была горда. Она не выдавала себя. Все эти маленькие женские иллюзии были спрятаны далеко-далеко, за семью замками, в самом укромном уголке ее очень здорового сердца.
Родители Юлии Дмитриевны были обыкновенные средние люди с обыкновенной средней наружностью. Непонятно, каким образом оба их сына вышли совершенными красавцами, а дочь Юленька, единственная и долгожданная, — совершенным уродом. Мать сначала горевала и молилась богу, чтобы убавил лучше красоты сыновьям, а прибавил обделенной Юленьке. Потом привыкла. Потом, с годами, стала даже находить, что Юленька ничего себе. Отец брал семейный альбом и изучал лица родственников, близких и дальних, ища, кто мог передать Юлии такие удручающие черты. В конце концов нашел. Виновником беды оказался прадед — грек, нижегородский бакалейщик.
— Я его помню, — говорил отец, — его возили в кресле, и он все пасьянсы раскладывал. Ему на колени клали поднос, и он на нем раскладывал пасьянсы. Сто четыре года прожил. Красавец был старик.
— Неужели красавец? — спрашивала мать. — И Юленька на него похожа?
— Представь, похожа!
Мать задумчиво качала головой:
— Я не знала, что в ней есть греческая кровь.
Греческая кровь сообщала семейному горю некоторую экзотичность и таинственность. Да, Юлия некрасива, но что делать — греческая кровь!
К сожалению, не подойдешь ведь к каждому мужчине и не шепнешь ему, в чем дело. А мужчины были очень немилосердны к бедной Юленьке. Хоть бы один когда-нибудь чуть-чуть поухаживал за нею. Они чересчур требовательны. Они не понимают, какое сокровище эта девушка.
Вслух, понятно, ни о чем таком не говорилось. Семья считала себя интеллигентной. Отец был фельдшером. Он любил бранить молодых врачей. По его словам, больные доверяли исключительно ему, фельдшеру. Действительно, каждый вечер к нему в дом стучались с черного хода какие-то бабы, и он выносил им порошки.
Сыновья тоже пошли по врачебной части: один был фармацевтом, другой ветеринарным фельдшером. Оба были прекрасны, как эллинские боги. Получить высшее образование обоим помешал чрезмерный успех у женщин. С годами они присмирели, женились на некрасивых и ревнивых женах, нарожали детей, жалели о безумно растраченной юности и завидовали отцу, имеющему верную частную практику с черного хода.
Во всем семействе только мать не имела отношения к медицине. Но и она научилась лечить. Если пациенты приходили в отсутствие мужа, она спрашивала: «А что у вас болит?» — и отпускала, в зависимости от симптомов, салол с белладонной или пирамидон.
Юлия Дмитриевна работала хирургической сестрой двадцать два года.
К семье она относилась свысока. Частную практику отца она презирала. Старшие братья, многодетные и непутевые, чувствовали себя перед нею мальчиками.
У них были слабости; они наделали много ошибок; о многих предметах у них до седых волос не было точного и определенного суждения.
У Юлии Дмитриевны не было никаких слабостей (ведь те, что под замком, не в счет!), она не сделала за всю жизнь ни одной ошибки и о каждом предмете имела твердое, сложившееся мнение.
Семья признавала все это и склонялась перед нею.
Мать вела хозяйство. В ее руках были деньги, ключи, власть над кастрюлями и бельем. Отец занимал за столом председательское место, он был глава, на дверях висела фарфоровая дощечка с его именем. Но настоящей госпожой в доме была Юленька. Потому что все, что она говорила и делала, было правильно и добродетельно. А в этой семье, где за каждым водились грешки, искренне чтили добродетель.
И в больнице, в операционной, была хозяйкой Юлия Дмитриевна, а вовсе не профессор Скудеревский. Весь персонал это понимал и боялся движения ее бровей куда больше, чем яростных вспышек профессора. Когда однажды Юлия Дмитриевна заболела гриппом, профессор отказался делать сложные операции, пока она не выздоровеет. Это еще больше укрепило персонал в мыслях, что Юлия-то Дмитриевна, может, и обойдется без профессора, но уж профессору без Юлии Дмитриевны не обойтись.
Дверь перевязочной отворилась резко, рывком. Вошел Супругов.
— Мы, кажется, подъезжаем, — сказал он. Глаза его блуждали.
Поезд шел. В окне было все то же, что и раньше, — леса и луга. Солнце спускалось к закату, верхушки леса были пламенно освещены, тень вагона бежала по некошеному откосу.
— До Пскова шестьдесят километров, — сказал Супругов. — Вы обратили внимание, что у нас с утра не было ни одной остановки?
Он обращался к ней потому, что только в ее глазах он видел человеческое внимание и сердечность. Все остальные, словно сговорившись, третировали его. Правда, Фаина была к нему благосклонна, но это было женское кокетство, и больше ничего. Его и прежде не волновали женщины, а сейчас они ему стали просто противны.
— Нас везут прямо под бомбы, — сказал он.
— Мне об этом ничего не известно, — сказала Юлия Дмитриевна холодновато.
— Смотрите на эти деревья, — сказал он. — Может быть, мы их видим в последний раз.
Глаза его наполнились слезами. Юлия Дмитриевна вздохнула. У нее не было страха перед бомбами. В финскую кампанию она была фронтовой сестрой. Ей было приятно, что он стоит рядом и разговаривает с нею. Вздох ее был любовным.
— Смотрите, смотрите! — закричал Супругов.
Лес расступился, между его темными крыльями в пыльном облаке открылась дорога. На дороге было тесно: шли и шли войска, медленно двигались орудия. Сплошным потоком шли грузовые машины, укрытые брезентом. По обочине дороги, обгоняя машины, проскакал всадник. Все это мелькнуло и скрылось за крылом леса.
— Отступают, — сказал Супругов. — А мы едем туда, откуда они отступают.
— Я не вижу отступления, — возразила Юлия Дмитриевна. — Откуда вы знаете, что это отступление? Это, может быть, обыкновенная переброска войск. Мы не можем знать такие вещи.
— Мы знаем, — повысил голос Супругов, — мы знаем, что нас бьют, об этом все сводки, а вы делаете вид, что все прекрасно. А спросить вас — для чего вы делаете такой вид?.. — вы и сами не скажете.
Отчего он повысил голос? Он никогда ни на кого не повышал голоса — не осмеливался. Откуда появилась в нем уверенность, что на нее он может повысить голос?
— Я вовсе не считаю, что все прекрасно, — отвечала она спокойно. — Я просто говорю, что это может быть переброска, а не отступление. Вы не докажете, что это отступление.
Рот у нее упрямо сжался. Она не желала идти на уступки. Даже во имя любви.
Черный дым потек вдоль окон. Солнце еще светило, а казалось, что спустился вечер. Стало трудно дышать.
— Пожаром пахнет, — сказал Данилов. Он стоял с доктором Беловым в коридоре штабного вагона. Проезжая дорога шла под полотном. По дороге густым потоком двигались орудия, грузовики, пехота. Теперь и Юлия Дмитриевна согласилась бы с тем, что это больше всего похоже на отступление. Войска шли в сторону, противоположную движению поезда.
— Оставляем Псков, — сказал Данилов тихонько.