Нет, наяву он, конечно, не надеялся увидеть Сонечку и Лялю. Таких ошибок не бывает. Пишет старый, добрый, внимательный друг: он сам проводил на кладбище их останки…
Наяву у него была другая фантазия — он думал, что в Ленинграде он встретится с Игорем.
Игорь не погиб. Доктор приехал в Ленинград и идет домой пешком. От Московского вокзала он идет по Невскому, сворачивает на Литейный, с Литейного — на улицу Пестеля. Мимо Михайловского замка, через Марсово поле, мимо памятника Суворову, по Кировскому мосту на Петроградскую сторону.
Мечеть. (Сонечка говорила, что минареты мечети похожи на змеиные головки. Еще она говорила, что крылья Казанского собора охватывают его и поднимают над землей. Иногда, замученная домашними заботами, она говорила: «До чего вы мне все надоели!» И уходила из дому одна, шла посмотреть на мечеть, на Казанский собор, на Неву. Возвращалась усталая и кроткая, в пыльных туфлях, виновато спрашивала: «Ну, как тут без меня?..» — и заваривала чай…) И вот он идет по своей улице и издали видит свой разрушенный дом. Навстречу доктору, от другого угла, идет Игорь в военной форме. Он тонкий, длинный, слегка сутулится. Слегка заплетает ногами… В армии его отучили заплетать ногами. Он идет прямо.
Они приближаются друг к другу. «Папа! — говорит Игорь и бросается ему на шею. — Папочка! Это ты! Я не узнал тебя в кителе…» И оба плачут от счастья.
Игорь не заплачет и на шею не кинется. «Здравствуй, папа», — скажет он, подавая руку. И доктор проглотит слезы, которые и сейчас бьются в горле. Он стоит рядом с сыном, они смотрят на развалины дома. Темнеет. «Что ж, пойдем», — говорит Игорь. Они идут рядом. Идут к Александру Иванычу, попроситься переночевать. Старушка Полина Алексеевна, которую он лечил от воспаления печени, отворяет дверь и всплескивает руками. «Боже мой, это вы! — восклицает она. — А ведь у нас Игорь. Только что приехал. Игорь! Иди сюда!..» Да нет же. Откуда еще один Игорь. Он уже нашел Игоря. Вот он, с ним, пришел переночевать. Фантазии спутались между собой. Мысли путаются. Полина Алексеевна умерла от голода во время блокады. И такие встречи бывают только на сцене, в жизни не бывают…
Что же бывает? И бывает ли вообще? Или ничего не осталось на свете, кроме горя?
Он все-таки заснул. Проснулся вечером, горела лампочка. В вагоне никого не было. Поезд стоял. Доктор сел на койке, соображая, как бы узнать — далеко ли еще. В теплушку вошел главный и сказал:
— Ленинград.
Стоянка в К* предстояла долгая.
В поезде экстренной работы не было, и Данилов отпустил часть персонала погулять.
Девушки начистили сапоги, припудрились, посмотрелись в зеркало и побежали в город — пройтись по улицам, поглядеть на «гражданку», побывать в кино…
Васька и Ия вошли в парикмахерскую. Седенький гардеробщик, очень похожий на доктора Белова, велел им снять верхнее платье. Они отдали ему свои шинельки и чинно сели на стулья.
В парикмахерской шла страшно интересная, ни на что не похожая жизнь. В углу за столиком сидели две женщины, одна была в белом халате и маленькими кусачками что-то делала с пальцами второй.
— Это чего? — спросила Васька.
— Дура! — шепнула Ия. — Это маникюр.
Перед высокими зеркалами сидели в креслах женщины, молодые и пожилые. Их покорные лица отражались в зеркалах. Шеи у них были обмотаны полотенцами. Вокруг этих женщин хлопотали парикмахерши, молодые и пожилые. Лязгали ножницы. Летели клочья темных и светлых волос. У брюнетки кроткого вида, сидевшей в крайнем кресле, брови и ресницы были густо замазаны. Парикмахерша подула на длинные щипцы и стала накручивать на них волосы брюнетки. От головы брюнетки повалил дым. Брюнетка осторожно моргала замазанными ресницами и все терпела.
В соседней комнате происходили уже совершенные страсти. Там сидела женщина. Штук сорок, а может, и больше, электрических шнуров было протянуто от ее головы к стенке. Женщина не могла повернуть голову, а только водила глазами.
— А это чего? — со страстным интересом спросила Васька.
— Перманент, — ответила Ия.
Парикмахерша подошла к женщине в шнурах и стала орудовать у ее головы точно так же, как орудовал Низвецкий у своей доски с штепселями.
Женщина у столика встала и стала махать руками, и Васька залюбовалась на ее ногти, ярко-розовые и блестящие, как конфетки.
Встала и брюнетка, и Васька была поражена ее красотой. Волосы брюнетки лежали на голове маленькими плотными колбасками. Ресницы были угольно-черные и загнутые вверх, а брови — непередаваемой прелести: длинные, от переносья до висков, и уж такие ровненькие, такие аккуратненькие, каких на самом деле никогда не бывает.
Васька почувствовала едкую зависть. Ей тоже нужна такая красота.
— Садитесь, девушки, — сказала парикмахерша.
Ия села к зеркалу, а Васька велела сделать себе маникюр. Вода в миске была ужасно горячая, а маникюрша, возясь с заскорузлыми от работы Васькиными пальцами, два раза порезала их ножницами до крови, но Васька и глазом не моргнула: все терпят, и она может терпеть.
Она с любовью посмотрела на свои ярко-розовые ногти. «Какие прелестные ногти у этой дивчины, — скажут все. — Ах, смотрите, смотрите, что за ногти!»
Она села к зеркалу.
— Перманент? — спросила парикмахерша.
Васька хотела ответить утвердительно. Но вмешалась Ия:
— Перманент не успеем. Нам через час уже дома надо быть. Ты завейся.
— Завейте, — прошептала Васька.
Парикмахерши трудились от всего сердца. Эти девушки в солдатских гимнастерках вызывали их симпатию. Парикмахерши расспрашивали — кто они, откуда, где им довелось побывать. Разговор стал общим. В нем приняли участие и другие клиентки, и маникюрша, и старый гардеробщик. Молчала только женщина в шнурах, глядевшая из соседней комнаты, как паук.
— Брови, девушка? — спросила парикмахерша. И едва Васька кивнула головой, как парикмахерша схватила бритву и откромсала ей брови почти начисто.
— Ой! — сказала Васька. — Не чересчур тонко?
— Любите широкие? — спросила парикмахерша. — Сделаем пошире.
Наконец кончились сладостные процедуры.
— С шестимесячной гарантией, — сказала парикмахерша, глядя на Ваську с любовью. — Не бойтесь, милочка, не смоются, не выгорят, ничего им не сделается. Носите на здоровье.
Васька и Ия расплатились, надели шинели и, провожаемые сердечными напутствиями, отправились на вокзал.
Данилов похаживал около поезда.
— Это что такое? — сказал он, увидев Ваську.
У нее на беленьком веснушчатом детском лице чернели толстые брови от переносья до висков. От них лицо стало старым, плачевным и угрожающим.
— В кабинете красоты побывали? — спросил Данилов, увидев локоны из-под пилотки и почуяв запах одеколона. — Ну, завились — ладно. А это — смыть.
Васька стояла навытяжку.
— Разрешите доложить, товарищ замполит, — сказала она, — они не смываются и не выгорают, хоть бы что.
— Я сам тебе отмою! — сказал Данилов. — У меня смоются!
— А вот и нет! — сказала Васька.
В тот день в Н-ской газете был напечатан очерк о поезде.
Данилов с интересом читал, и опять многое показалось ему излишне прикрашенным, а многое — недоговоренным.
Он перечитал очерк еще раз и тихо засмеялся: всего не приметишь сразу, вишь — самое интересное чуть не пропустил.
Очерк был, в сущности, не столько о поезде, сколько о докторе Супругове. «Доктор Супругов рассказал, с каким энтузиазмом персонал санитарного поезда на своих плечах перетаскивал в багажник