Калитка заперта. Но он знал секрет: нужно просунуть руку между досками забора и отодвинуть деревянный засов. Он так и сделал. И вошел во двор.
Во дворе никого не было. Данилов осмотрелся. Ровные гряды, вскопанные, взрыхленные граблями. Молодая трава по сторонам. Дорожка. Крыльцо. На двери замок.
Замок?
Почему-то он не ждал, чтобы так случилось. Это было естественно, раз он не предупредил о своем приезде. Но ему стало грустно.
Как же это так — замок?..
Он постоял с минуту. До войны Дуся, уходя, клала ключ от замка под крыльцо: на случай, если он вдруг придет без нее. Он спустился по низеньким ступенькам, пошарил под крыльцом: забытое, когда-то привычное ощущение мшистой сырости… Ключ лежал на прежнем месте, в ложбинке между двумя кирпичами.
Этот домашний тайник показался старым знакомым. Он как бы сказал Данилову: здравствуй.
Данилов отворил дверь и вошел в дом.
Он стоял в маленькой кухне. Все было на прежнем месте — и стол, и горшок с алоэ, и квашня, прикрытая суровым полотенцем. В комнатах было сумеречнее, чем на дворе, и Данилов различал предметы один за другим.
На столе, покрытом светлой клеенкой, стояла стеклянная баночка с сахарным песком. На блюдце — яичная скорлупа. Клеенка старая, потертая на углах стола; а когда Данилов уходил на войну, она была совсем еще новая. Чернильные пятна на клеенке. Откуда чернильные пятна? Ах, да, — это сын пишет. Сын вырос и пишет чернилами.
Данилов закрыл глаза. Когда он открыл их, они были мокры.
Он проглотил тяжелый и сладкий ком, бившийся в горле. С мокрыми глазами он засмеялся: сын вырос и пишет чернилами!
Данилов прошел в соседнюю комнату. И здесь все было на месте, но нет того прежнего блеска, той чистоты и нарядности, к которым он привык. Кровать вместо белого покрывала застелена грубым серым одеялом. На столе, около швейной машины, недоштопанный детский чулок, напяленный на деревянную ложку.
В углу стоял трехколесный детский велосипед; одна педаль у велосипеда была обломана… Нет смысла починять этот велосипед. Сын вырос, ему теперь нужен двухколесный.
Данилов вышел на крыльцо, сел на ступеньку и закурил. Он сидел, курил и думал. Никто не тревожил его, ничто не отвлекало. И он медленно, без помехи думал о Дусе, жене, — думал с благодарностью, почти с нежностью. В кротком небе слабо мигнула звезда. Потянуло свежестью от земли… С улицы донесся Дусин голос. Слегка задыхаясь, она сердито выговаривала:
— Если бы ты был хороший мальчик, ты б ему сказал: не учите меня, дяденька, глупостям, мне рогатка без надобности, а вы бы, дяденька, шли работать, чем маленьких безобразиям учить…
Данилов не пошел навстречу, он сидел на крыльце, обняв колени руками.
Сын вбежал в калитку первым, Дуся шла за ним с тяжелым мешком за спиной. Сын увидел сидящего на крыльце и пошел шагом, шаг его все замедлялся, сын остановился, засмеялся и сказал растерянно:
— Папа…
Он стал длинный и худенький, загорел, у него не было передних зубов.
А Дуся охнула. Опустила мешок на землю и села на него, словно у нее не было сил идти дальше.
Данилов встал, обнял сына и поцеловал его в стриженую маковку. Потом подошел к жене.
— Встань, — сказал он.
Она встала. Он взял мешок и внес его в кухню. Жена шла за ним. Молча, дрожащими руками она сняла с головы платок и поправила волосы.
Данилов повернул выключатель. Вспыхнул свет и осветил счастливое лицо сына и постаревшее лицо жены.
И Данилов сказал ласково, раскаянно и устало:
— Ну, рассказывай, как жила…
КРУЖИЛИХА
(Роман)
В прозрачном золоте, в воздушно-алом сиянье над широкой рекой поднимается солнце. Вместе с солнцем поднимается в небо медленный, торжественный гудок. Он заглушает грохот паровозов, шум машин, человеческие голоса, — и беззвучно проходят паровозы по заводскому двору, беззвучно сбрасывают свой груз подъемные краны, беззвучно шевелят губами люди… Могучий гудок долго плывет по реке, его слышат в городе, который стоит в девяти километрах от Кружилихи.
По гудку к проходным устремляются люди. Одни пришли пешком из поселка, другие приехали трамваем, большинство — поездами. Длинные поезда подвозят и подвозят людей к полустанку — из города, из пригородов. Только остановится поезд, народ высыпает из вагонов и спешит к заводу — и приливает, приливает, приливает толпами к проходным. Тулупы, ватники, кожанки, шинели, штатские пальто, меховые шубки. Платки, ушанки, шлемы-буденовки, вязаные шапки. Мужчины и женщины, брюнеты и блондины, высокие и малорослые, веселые и печальные, озорные и скромные, — десять тысяч людей добрых всякого роду-племени сошлось на завод на дневную смену.
Гудок утихает медленно, он словно спускается с высот — ниже, ниже, — припадает к земле, распластывается по ней, замирает где-то в недрах глухой басовой нотой. Протекли, разлились по цехам людские потоки. Только охрана осталась в проходных… Смена началась.
Глава первая
ЛИСТОПАД
В морозный январский вечер генерал Листопад, директор Кружилихи, отвез жену в больницу.
Больница была хорошая, лучшая в городе. Мирзоеву, шоферу, приказано ехать с особой осторожностью.
— Чтобы как по воздуху! — сказал Листопад.
И Мирзоев, который во время беременности Клавдии был отмечен как самый внимательный из шоферов, превзошел самого себя: не ехали — плыли.
— Мы тебя, Клаша, словно на руках перенесли, — сказал Листопад, помогая жене выйти из машины.
Стояли у чугунных решетчатых ворот. За воротами был двор с большими белыми деревьями, и в глубине двора — родильный корпус. Над входом в корпус неярко горел фонарь. От ворот к крыльцу, между высокими, в рост человека, сугробами, была расчищена дорожка-ущелье. По этому ущелью Листопад довел Клавдию до крыльца. Она шла быстро, возбужденная; Листопад слышал ее дыхание. Он сжал ее локоть и сказал:
— Не волнуйся, все будет хорошо.
— Я вовсе не волнуюсь, с чего ты взял? — сказала Клавдия.
В вестибюль вошли вместе, а дальше Листопада не пустили. Пожилая женщина в белом халате и очках завладела Клавдией, а ему велела уходить и взять с собой Клавдину шубку. Шубка новая, котиковая, предмет забот и восторгов Клавдии.