— Как дядя Олексий?

— Скоро буду расставаться с ним, — сказала она, слегка задохнувшись, закинула голову и выпрямилась, будто подставила грудь под удар. — Скоро, скоро. Восемьдесят девятый год ему, чего ты хочешь?.. Он еще работает! Косы точил перед косьбой на всю бригаду… Ой, Сашко, до чего жалко смотреть — ведь он слепой совсем: точит, все пальцы в крови, а он не видит. Что это, говорит, кровью мне пахнет, — а сам не видит… — Слезы побежали по ее лицу, и Листопад с легкой грустной ревностью подумал, что никого в своей жизни она не любила так, как Олексия… Но и ее никто так не любил, как Олексий, и эта неизбежная разлука будет для нее самым тяжелым ударом.

— Если это случится, — сказал он, — вам там незачем оставаться. Переедете ко мне, будем вместе: где я, там и вы.

Она улыбнулась сквозь слезы прежней знакомой улыбкой, взмахнув бровями и показав подковку чуть пожелтевших зубов:

— А что я у тебя буду делать, Сашко?

— То, что все старушки. Хозяйничать будете, отдыхать. На покое жить! Вы в театре были хоть раз? В настоящем.

— А вот была! — подхватила она лукаво. — И не один раз, а шесть раз была. Как поеду в Киев или в Москву, так нас ведут в театр. И в музее была, и в Ботаническом саду, и где, где я только не была, Сашко… Помнишь, мы с тобой все ходили дивиться на поезда? Я тогда думала: да неужели я тоже когда-нибудь сяду и поеду далеко?.. А теперь привыкла ездить, где там! К тебе хотела на самолете полететь, так от нас сюда не летают…

Отвлекшись мыслью от Олексия, она опять оживилась, и лицо ее играло прежней затаенной игрой, полной чувства: как будто свет то и дело пробегал по лицу, — вот на что была похожа эта игра.

— Какой, Сашко, на сегодняшний день может быть покой! — Она задумалась. — Сашко, до чего ловко живут наши переселенцы на Алтае! О-о, ты б подивился… А у нас трудно, страшно трудно…

— До сих пор в землянках?

— Нет, в землянках уже мало кто живет, кой-как отстроились: кто сарайчик поставил, кто хатынку… Ни коней, ни тракторов. Весной замучились! Пригнали к нам немецких коров, такие хорошие коровы, нашими украинскими кормами Гитлер выкормил… Так мы на них пахали. Вот такими слезами жинки плакали, а все ж таки пришлось пахать на коровах… Но самое главное — рабочая сила. Не хватает рук, хоть ты кричи! Стареньки, молоденьки, а настоящих работников почти что нема… Я вот бачу несправедливость: такая здоровая баба, а что она робит? Ничего она не робит. Полы помоет и треплет хвостом целый день.

— Кто это?

— А Домаха твоя.

— Какая Домаха?

— Ну, Домна, уборщица эта твоя, которую я вылаяла за грязь.

— Вам дай власть! — сказал Листопад. — Вам, мама, разреши — вы бы всех наших городских Домах приспособили к вашему колхозу.

— А хлеб твоя Домаха хочет есть? — спросила мать. — Тут еще какая-то Меланья у тебя, тоже, бачь, лодырь… Так ты б с Домахи на Меланью перегрузил работу, а Домаху в колхоз! Хочет хлеб есть — пускай идет, допоможет хоть трошки. Я вот голова правления; а в жнива пойду жать, как все.

— Но, мама, голубочка вы моя! Вам же седьмой десяток идет. На сколько лет вас хватит при такой работе?

— Вот и я стала загадывать: на сколько меня хватит? Так никто, понимаешь, не говорит… У тебя большой завод, Сашко?

— Большой.

— У нашего колхоза тоже очень большое было хозяйство.

— Ваш колхоз — это колхоз. А мой завод… Это я вам покажу. Такого вы в театре не увидите.

Мать и Домна пьют чай и разговаривают о своей бабьей жизни.

— Говорит: с тобой хочу быть, и больше никаких, — говорит Домна, дуя на блюдце. — Жена у него, вишь, колотовка и дочерей взрастила к нему недобрых. А он человек легкий, что заработал, то и пропил, в чужой карман не лезет, ни на кого не обижается, — скучно ему с ними. Так плакал, когда уходил, — ужасно!

Домна ставит блюдце и вытирает слезу.

— А я что ему скажу? Нешто я разлучница? Уезжай, говорю, любовь у нас общая, а судьба, знать, розная. У тебя дочеря, у тебя жена. Ты себя обязан перед ними оправдывать. «Это, говорит, была моя ошибка; ты судьба моя». Что же, говорю, что ошибка; не взашей тебя толкали на ней жениться. Ошибка твоя, и казнь твоя.

— Вот вы как рассуждаете! — говорит мать, дуя на блюдце.

— Да, я так рассуждаю, — говорит Домна, гордая своей добродетелью. — У меня покойный муж был страшно грубый, я за ним жила как на каторге, а все-таки жила. И по сию бы пору жила, если бы его господь не прибрал. Поскольку я жена, постольку я обязана быть ему верной по гроб.

— Вы его любили, мужа? — спрашивает мать.

— Куды любила! Говорю вам: чисто на каторге.

Молчат. Дуют на блюдца.

— Я вашего характера не понимаю, — говорит мать своим сдержанным голосом. — Как же так: одного не любили и жили с ним, другого любили — прогнали… Счастье наше жиночье само в руки не дается, его ухватить сумей — счастье…

— Такая мне судьба — век прожить без счастья, — надрывно говорит Домна.

— Судьбе моей я господыня, — говорит мать, глаза ее блестят.

— Вам, Настасья Ильинична, в жизни повезло, что вы встретили хорошего человека.

— Я того хорошего человека ногтями оторвала, зубами отгрызла, приговорами приговорила. Меня через него родная мать прокляла, соседи мне вслед плевали. Никого не побоялась, не отдала. Вот мое везенье в жизни. Я каждый день моего счастья в бою отбила, понятно вам?

Молчание.

— Я не уважаю ваш характер, — говорит мать. — Вам никто ничего в торбинке не принесет. У нас с вами ничего нет дареного, все завоеванное, на что ни посмотрите.

— Семью разбить — не велико завоевание.

— Поганая та семья, которую разбить можно.

Поссорились. Дуют на блюдца.

— Ешьте мед, Домаха Васильевна. Ешьте, будь ласка.

— Очень благодарна, Настасья Ильинична; я уже кушала.

— Берите еще, будь ласка.

— Очень благодарна.

И так как разговор, которым началась ссора, для Домны слаще всякого меда, Домна начинает сначала:

— Так вот. У тебя, говорю, дочеря. Какие ни есть, а твоя кровь. Ты их обязан содерживать и воспитывать. А он слушает и плачет, и плачет — рекой разливается…

Сложив руки на груди, будто вышла прогуляться, мать шла по заводскому двору. Белый в черную крапинку платочек, щегольски-небрежно завязанный под подбородком, защищал ее глаза от неистового солнца.

Лето грянуло в полную силу! Всем предметам сообщило солнце свою способность излучать жар: и камню, и металлу, и человеческому телу. Все было накалено, все обдавало знойным дыханием. Короткие черные тени лежали у подножья огнедышащих цехов, — да кому есть время прохлаждаться в тени? Пропадала животворная тень впустую.

— Жарко у вас! — сказала мать. — У нас хоть в какую жару, все ж легче: ветерок подувает…

Подошли к лесобирже.

— У нас в районе тоже есть лесопилка, — сказала мать.

— Наверно, поменьше, чем наша, — сказал Листопад.

— Трошки поменьше, — согласилась мать, — так почему? Потому что у нас леса мало. Строим из

Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ИЗБРАННОЕ

0

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату