Глупо я им достался. Тьфу, до чего глупо!
Ну, у меня еще в те времена, по счастью, обе руки при себе были. Я показал им, как в нашей деревне дерутся. Один — получай в зубы, другой — в ухо, а третий… третий меня по башке стукнул. Упал я. И память потерял. Но не умер.
Очнулся я — мокрый. Течет на меня вода. Хлещет вода, не поймешь откуда. И в нос, и в уши, и в глаза, и за шиворот. Фу!
Закричал я:
— Да хватит! Бросьте трепаться!
И сразу увидел: лежу я на голой земле у колодца, вокруг офицеры толпятся, казаки… Один с железным ведром, у другого в руках пузырек какой-то, спирт нашатырный, что ли…
Все нагибаются, радуются… Сапогами меня пинают.
— Ага, — говорят, — ожил!
— Задвигался!
— Задышал, большевистская морда!
— Вставай! — приказывают.
Я встаю. Мне все равно, что делать: лежать, или стоять, или сидеть на стуле. Я стою. Мокрый. Весь капаю.
— Ну как? — говорят. — Куда его?
— Да что, — говорят, — с ним чикаться! Веди его, мерзавца, прямо в штаб.
Повели меня в штаб. Иду. Капаю. И невесело, вы знаете, думаю:
«Да, — думаю, — Петя Трофимов, жизнь твоя кончается. Последние шаги делаешь».
И, между прочим, эти последние шаги — ужасные шаги. Мозоли мои, товарищи, окончательно спятили. Прямо кусаются мозоли. Прямо как будто клещами давят. Ох, до чего тяжело идти!
«Да, — думаю, — Петечка!.. Погулял ты достаточно. Хватит. Мозолям твоим уж недолго осталось ныть. Через полчаса времени расстреляют тебя, буденновец Петя Трофимов!»
«Ох… Буденновец! — думаю. — Баба! Растяпа!.. Пакет потерял! Представить только: буденновец пакет потерял!..»
«Ой, — думаю, — неужели я его потерял? Неужели посеял? Невозможно ведь. Не мог потерять. Не смел…»
И себя незаметно ощупываю. Иду, понимаете, ковыляю, а сам осторожно за пазухой шарю, в штанинах ищу, по бокам похлопываю. Нет пакета. Ну что ж! Это счастье. С пакетом было бы хуже. А так — умирать легче. Все-таки наш пакет к Мамонтову не попал. Все-таки совести легче…
— Стой! — говорят конвоиры. — Стой, большевик! Вже штаб.
Поднимаемся мы в штаб. Входим в такие прихожие сени, в полутемную комнату. Мне и говорят.
— Подожди, — говорят, — мы сейчас доложим дежурному офицеру.
— Ладно, — говорю. — Докладывайте.
Двое ушли, а двое со мной остались. Вот я постоял немного и говорю.
— Товарищи! — говорю. — Все-таки ведь мы с вами братья. Все-таки земляки. С одной земли дети. Как вы думаете? Послушайте, — говорю, — земляки, прошу вас, войдите в мое тяжелое положение. Пожалуйста, — говорю, — товарищи! Разрешите мне перед смертью переобуться! Невозможно мозоли жмут.
Один говорит:
— Мы тебе не товарищи. Гад! Россию вразнос продаешь, а после — мозоли жмут. Ничого, на тот свет и с мозолями пустят. Потерпишь!
Другой говорит:
— А что, жалко, что ли? Пущай переобувается. Можно, земляк. Вали, скидавай походные!
Сел я скорее на лавочку, в уголок, и чуть не зубами с себя сапоги тяну. Один стянул и другой… Ох, черт возьми, до чего хорошо, до чего приятно голыми пальцами шевелить! Знаете, так почесываешь, поглаживаешь и даже глаза зажмуришь от удовольствия. И обуваться обратно не хочется.
Сижу я на лавочке в темноте, пятки чешу, и совсем уж другие мысли в башку лезут. Бодрые мысли.
«А что? — думаю. — Не так уж мои дела, братцы, плохи. Кто меня, между прочим, поймать может? Что я такое сделал? Красный? На мне не написано, что я красный, — звезды на мне нет, документов тоже. Это еще не известно, за что меня расстрелять можно. Еще побузим, господа товарищи!..»
Но тут — не успел я как следует пятки почесать — отворяется дверь, и кричат:
— Пленного!
— Эй, пленный, обувайся скорей! — говорят мне мои конвоиры.
Стал я как следует обуваться. Сначала, конечно, правую ногу как следует обмотал и правый сапог натянул. Потом уж за левую взялся.
Беру портянку. И вдруг — что такое? Беру я портянку, щупаю и вижу, что там что-то такое — лишнее. Что-то бумажное. Пакет! Мать честная!
Весь он, конечно, промок, излохматился… Весь мятый, как тряпка. Понимаете? Он по штанине в сапог провалился. И там застрял.
Что будешь делать?
Что мне, скажите, бросить его было нужно? Под лавочку? Да? Так его нашли бы. Стали бы пол подметать и нашли. За милую душу.
Я скомкал его и в темноте незаметно сунул в карман. А сам быстро обулся и встал.
Говорю:
— Готов.
— Идем, — говорят.
Входим мы в комнату штаба.
Сидит за столом офицер. Ничего. Морда довольно симпатичная. Молодой, белобрысый. Смотрит без всякой злобы.
А перед ним на столе лежит камень. Понимаете? Огромный лежит булыжник. И офицер улыбается и слегка поглаживает этот булыжник рукой.
И я поневоле тоже гляжу на этот булыжник.
— Что? — говорит офицер. — Узнаёшь?
— Чего? — говорю.
— Да, — говорит, — вот эту штучку. Камешек этот.
— Нет, — говорю. — Незнаком с этим камнем.
— Ну? — говорит. — Неужели?
— В жизнь, — говорю, — с камнями дела не имел. Я, — говорю, — плотник. И вообще не понимаю, что я вам такого плохого сделал. За что? Я ведь просто плотник. Иду по тропинке… Понимаете? И вдруг…
— Ага, — говорит. — И вдруг — на пути стоит часовой. Да? Плотник берет камень — вот этот — и бьет часового по голове… Камнем!
Вскочил вдруг. Зубами заляскал. И как заорет:
— Мерзавец! Я тебе дам голову мне морочить! Я тебя за нос повешу! Сожгу! Исполосую!..
«Ах ты, — думаю, — черт этакий!.. Исполосуешь?!»
— Ну, — говорю, — нет. Пожалуй, я тебе раньше ноги сломаю, мамочкин сынок. Я таких глистопёров полтора года бью, понял? Ты! — говорю. — Гоголь-моголь!
И бес меня дернул такие слова сказать! При чем тут, тем более, гоголь-моголь? Ни при чем совершенно.
А он зашипел, задвигался и кричит мне в самое лицо:
— А-а-а! Большевик? Товарищ? Московский шпион? Тэк, тэк, тэк! Замечательно!.. Ребята! — кричит он своим казакам. — А ну, принимай его. Обыскать его, подлеца, до самых пяток!
Ох, задрожал я тут! Отшатнулся. Зажмурился. И руки свои так в кулаки сдавил, что ногти в ладошки вонзились.
Но тут, понимаете, на мое счастье, отворяются двери, вбегает молоденький офицер и кричит: