случае доставал свою красную книжку, хлопал ею об ладонь и с горделивой улыбкой объявлял:
— Ich bin ein Mitglied von Organisation der Internationale Rote Nilfe.
И просил меня перевести сказанное всем присутствующим. Я переводил:
— Товарищ Ло является членом МОПРа.
Вообще-то он был истинный француз, сын отечества, республиканец, у него было три свитера: темно-синий, малиново-красный и белый. Получилось это, конечно, случайно, но я, шутя, говорил ему, что он — ходячий трехцветный флаг Франции.
Мы много гуляли с Жаном, особенно когда дело пошло к весне. Я знал Одессу с нэповских времен, нежно любил ее, и мне доставляло радость знакомить и другого со всеми красотами и достопамятностями этого неповторимо прекрасного города. Мы бродили по Молдаванке, спускались в порт, ездили на трамвае в Аркадию и на четвертую станцию Большого Фонтана, где когда-то, в ранней юности, я провел два славных летних месяца.
Жан хорошо пел, знал много народных и других песен — уличных, воровских, солдатских. Одной такой песне — солдатской, маршевой — он научил и меня:
В моем жалком переводе это звучит так:
Жан уверял, что это очень старая песня, что, может быть, под ее барабанные ритмы шагали еще те гренадеры, которые держали когда-то путь через Смоленск на Москву. Под эти же ритмы шагали мы с Жаном по шпалам большефонтанной линии трамвая или где-нибудь в Дофиновке или в Ланжероне. Теперь, когда прошло еще несколько десятилетий, мы распеваем иногда эту песенку с моей дочкой Машей. Не дома, конечно, и не на улице, а очутившись под открытым небом — где-нибудь под Лугой или в эстонских заповедных лесах.
— En avant, marche! — командует Маша. Мы берем на плечи, как ружья, наши дорожные палки и, четко печатая шаг, во весь голос — не поем, а скорее орем:
…Пели мы с Жаном и «Карманьолу», чаще всего это бывало после двух-трех бутылок «пива брунет».
Вижу нас двоих солнечным мартовским или апрельским днем где-то у старого здания Биржи, неподалеку от памятника Пушкину. Идем, приплясывая, размахивая руками, и, не стесняясь, поем эту страшную и веселую песенку санкюлотов:
Конечно, мы не только пили, пели и балагурили. Мы родились в разных странах, говорили и думали на разных языках, но при этом не надо забывать, что мы были ровесниками. Он любил Гамсуна, я — тоже. Он влюблялся в Хемингуэя, я — тоже. Он знал и любил Бунина, моего давнего, еще с отроческих, шкидских лет, кумира. Он, как и я, очень огорчался, что в одесском художественном музее, где висело много полотен французов, не было импрессионистов…
…Мы ходили в знаменитые одесские пивные и кофейни, толкались на знаменитой одесской барахолке, ездили на кладбище, заходили в синагогу Бродского, в какое-то православное, кажется Михайловское, подворье и в тот черный католический костел, который возвышался тогда своей острой готической колокольней в центре города и который так ярко, с такой щемящей грустью изображен на последних страницах бунинских «Снов Чанга».
Однажды в порту мы разговорились с пожилым, очень колоритным одесским биндюжником. Прощаясь, он помахал нам рукой и сказал:
— Пока!..
До чего же удивился и обрадовался Жан.
— Пока??! Он сказать «пока»! In Marseille auch… Verstehen Sie… Марсей?
— Oui. Ich verstehe… Марсель. Город во Франции. Порт. Hafen.
— Да, да, Марсель. Кород. В Марсель все люди тоже говорить: «пока».
Он уверял меня, что «пока» — французское слово, марсельский диалект.
С языком у него вообще на каждом шагу случались казусы и курьезы.
— Когда я приехал в Москву, я в первый же день обратил внимание на слово «пектопа». Оно бросалось мне в глаза буквально на каждом углу. Я думал: что это такое? Средство от головной боли, прохладительный напиток, зубная паста? Наконец я не вытерпел и спросил у Леона Муссинака: что значит это пектопа? Оказалось, что это очень простое французское слово: ресторан.
В самом деле, попробуйте посмотреть на слово РЕСТОРАН глазами француза, человека, с детства привыкшего иметь дело с латинским алфавитом, и у вас это сочетание букв прочтется именно как таинственное ПЕКТОПА.
Впрочем, курьезы и казусы случались не только словесные. В Ленинграде, в «Октябрьской» гостинице, Жан, по стародавнему западноевропейскому обычаю, выставил с вечера в коридор свои запылившиеся в дороге, видавшие виды парижские туфли.
— Утром просыпаюсь от какого-то шума у дверей. Быстро облачаюсь в пижаму, выглядываю в коридор. У моих дверей — толпа. С удивлением и даже с ужасом рассматривают мои бедные башмаки. Что за идиот и с какой стати оставил их в коридоре?
Все это Жан рассказывал на трех языках, из которых только один не был ломаным. Говорить хорошо по-русски он так и не научился, и по-прежнему не самые умные из одесских молодых людей смотрели на него как на петрушку, на дурачка, подшучивали над ним, подтрунивали, даже издевались.