«Катя».
На войне ему, красивому и молодому, прострелили щеку, свернули на сторону челюсть, оторвали половину языка. Он косноязычен.
В гостях, куда он пришел с матерью. За окном мокрый снег, метет. Оконная рама подрагивает и постукивает.
Юноша обращается — к девушке:
— О-о-а е-о-д-ня о-е-э-о ве-ей-яя.
Девушка не поняла. Краснеет. Смущается и вопросительно смотрит на гостью. Та объясняет:
— Он говорит, что погода сегодня совершенно весенняя. Это он шутит.
. . . . .
Замечательная подробность триумфального церемониала у римлян. В колеснице триумфатора, за его спиной, стоял государственный раб, держал в руках золотую корону. В то время как толпа приветствовала и превозносила виновника торжества, раб этот должен был восклицать:
— Pespice post te! Hominem te memento!
То есть оглядывайся назад и помни, что ты человек! Или, если совсем коротко: «Не зарывайся!»
. . . . .
Ночью за окном звонкий трезвый голос:
— Слово предоставляется пьяному!
. . . . .
Активист комсомолец не пьет, не курит, но один тайный порок у него есть: любит раскладывать пасьянс.
. . . . .
Гляжу из окна вагона. Осень. Золотой лес. Опустевшие дачи. Все залито тихим солнечным светом. И уж совсем замечательно: большая собака играет с маленьким щенком — рвут, баловства ради, какую-то сухую белую тряпку.
. . . . .
«Катя».
Катю учил читать живший во флигеле старик Савва Исаич. Он водил Катиным указательным пальчиком по строке и объяснял:
— Вот эта с брюшком — «О», а бабочка с крылышками — «Ф», а кочерга — «Г», а ящичек — «Д», а букашка — «Ж». А где пуговка пришита внизу, тут и в окошечко поглядеть можно, точка это называется.
. . . . .
«Катя».
Он долго хранил фотокарточку девушки, сестры милосердия из Кауфманской общины. В 1917 году, когда с Охты, из запасного полка его привезли в лазарет с рожистым воспалением, она ухаживала за ним. Он продолжал любить ее даже сейчас, когда в доме хозяйничала Марья Михайловна, а по полу ползал двухгодовалый Павлик.
Карточку он хранил вместе с самыми ценными документами: с метриками, с гимназическим аттестатом, с аннулированной сберегательной книжкой, на которой числилось 752 царских рубля.
Иногда, оставшись один дома, он доставал и разглядывал фотографию. На карточке она была снята в подвенечном платье, в фате. Сбоку торчала рука жениха, которую она не очень ловко отрезала ножницами. Эта мужская рука мешала полноте Колиного счастья, его растроганности…
. . . . .
У бабушки на левой руке повыше кисти — белый шрам от ожога. Лет пять назад несла она только что снятую с плиты кастрюльку. Шла через двор — из летней кухни. Крышка кастрюли упала на руку. Бабушка не бросила ни кастрюли, ни крышки. Объяснила мне:
— Думаю: святые подвижники руку в огонь клали. А ну-ка и я попробую потерпеть.
И — додержала, дотерпела. Спокойно вошла в комнату, спокойно поставила на стол кастрюлю. Ожог был очень сильный.
Рассказывала улыбаясь.
. . . . .
Зима тридцать девятого года. В школе, в IV классе появляется новенькая ученица и почти одновременно — новая учительница. Девочка грустная, часто плачет. Учительница требовательна к ней больше, чем к другим. Девочка открывается подругам, что у нее отец — на фронте, пропал без вести.
Потом и сама Наташа пропадает, несколько дней не приходит на уроки. Подруга слышит по радио — о награждении бойцов и командиров. Среди других фамилия Наташиного отца. Девочки разыскивают ее. Открывает им мать Наташи — учительница Елизавета Ивановна.
. . . . .
Лютая зима. Принимаю холодную ванну. Пришел Костя Лихтенштейн. Стоит в кашне и шапке, смотрит и говорит:
— Когда-нибудь напишу биографический роман. О тебе. Будет называться «Как закалялась медь».
. . . . .
Красноармеец в Мариинском театре. Спрашивает:
— А что здесь раньше было?
. . . . .
На улице. Мрачная гориллообразная дама и муж ее — худенький, маленький, тщедушный, — по- видимому, эстрадные артисты, певцы. Она ворчит. Басом:
— «Нам звезды кроткие сияли» — так не поют!..
. . . . .
Школьная пародия на утесовскую песню «Два друга»:
. . . . .
Перед революцией самой распространенной в русской деревне газетой было «Русское слово». Ей верили больше — не потому, что она вернее, а потому, что дороже.
1940
Решетов*, приехавший с фронта, рассказал мне трогательную историю. На Мурманском участке сорокашестиградусные морозы. Люди по шесть-семь суток без крова и огня. И вот в этих условиях в полку — ожеребилась кобыла. И кобыла не простая, знатная: польская, трофейная. Зачала она где-то под Гродно, разрешилась от бремени — под Петсамо или у Сальми-Ярви. Был у них там кузнец, красноармеец. Он этого жеребеночка очень хотел спасти от смерти, выхаживал, у костров отогревал. Но не такой там стоял мороз, чтобы можно было с ним справиться. Пока один бок у жеребенка отойдет, второй — заиндевеет, смораживается.
