какой-то странный блеск в его глазах.
Степан начертил на обратной стороне клочка:
«Когда я, мы были, и у мужика было, и государства была сыта… а теперь – резолюции, аплодисменты и ура. На-ка!»
Кирилл, прищурив глаза, чуть задержался у двери, затем круто повернулся, бросил:
– Мертвяк!
Через несколько минут, выскочив из пределов коммуны, он уже мчался на рыженьком жеребчике Угрюме по лесным, глухим тропам – мягким, зыбким. Жеребчик шел галопом, всхрапывал, отбивал шаг – наддавал от ударов нависших ветвей… А у Кирилла созревал план, как созревает в последнюю минуту сочный плод на дереве.
5
Саврасый конь гулял на выгуле. От сочной травы тело его наливалось, как огурец от изобильной влаги, и конь радовался своей лошадиной радостью: брыкался, неуклюже вскидывая ноги, вертел хвостом, высоко задирая его метелкой, и звонко ржал по ночам, слыша, как отворяет дверь хозяин, несет пахучий корм. Хозяин обязательно потреплет савраске гриву и скажет:
– Поправляйся маненько, скоро жать.
Такого саврасого коня и проследил на выгуле треногий матерый волк. Он появился совсем недалеко, из ложбинки, и чуточку задержался у березняка. Конь со всех ног шарахнулся, но волк вовсе не кинулся за ним. Виляя хвостом, он отошел в сторону, прилег на бугре, точно желая погреться на солнце; конь, трясясь всем телом, долго глядел на косматую, подернутую сединой спину. Волк поднялся, тихо повизгивая, будто пугаясь, шмыгнул в лес. Через несколько минут он снова появился, зайдя с другой стороны, и конь опять метнулся, но не так, как в первый раз: шарахнувшись в сторону, он круто повернулся и, готовясь ударом копыт сбить седого, пошел на него, ощеря широкие, в зелени, зубы. Конь готов был драться, а волк снова, поджав хвост, нырнул в чащу. Тогда саврасый поднял голову и, довольный собой, легонько заржал, а в следующий раз, завидя волка, он только брезгливо фыркнул, ударил копытом и чуть-чуть повел ухом… И вот по земле, плотно припадая, срастаясь с травой, неслышно, точно змея, волк пополз на саврасого коня. Казалось, ни один мускул у него не действует, сверлят только злые, вздрагивающие глаза да шныряют в ту и другую сторону острые уши.
И вдруг прыжок, точно неожиданный порыв урагана: волк вцепился в хвост коня, уперся в землю, конь рванулся, волк отпустил глупую саврасую лошадь, и она со всего разбегу сунула морду в землю, а острые клыки матерого вонзились в мякоть горла…
Так молодецки, не впервые за свои набеги, матерый треногий волк зарезал саврасого конягу на лугу около Широкого Буерака и, чтобы скрыть следы своих деяний, сытый, довольный, ушел в долину Паника.
Долина реки Алая Паника, прозванная так за топи, болота, обманчивые зыбуны, полыхала кострами. Костры разбросались всюду – по берегам болот, на сопках, У подножья горы Аяки, освещая обугленные входы пещер. Жили тут когда-то беглые солдаты, занимаясь грабежом, набегами на проезжих купцов, глуша их кольями. Жили потом и строители скитов, разогнанные с поволжских гор, люди упрямые, суровые, молчаливые, именовавшиеся «кулугурами». Настигнутые стражей, они, попрятав богатства в озера, под руководством своего наставника Ермолая Плаксы, как величали его за слезы, пролитые за гонимый народ, забились в пещеру у горы Аяки, обложились сухим камышом и с криком: «Тот, кто поднимает меч на ближнего своего, обретет царство небесное!», кромсая друг друга ножами, сожгли себя. А о Ермолае Плаксе спустя много времени рассказывали, будто его сила небесная выкинула из пламени и он ушел, забрав с собой богатство, в глубь лесов, к Синему озеру. И снова созвал туда народ суровый, гонимый за веру, преданный ему, Ермолаю… Во всяком случае, еще от той поры уцелел род Плакущевых: Илья Максимович Плакущев является дальним отпрыском Ермолая Плаксы. Из рассказов стариков он знает: прадеды его жили у Синего озера, в глубине долины Паника, занимались рыболовством, пчеловодством, охотой, долго чуждались мира, людей стриженых, бритых, не давали сыновей в солдаты, – пойманные стражей, умирали под розгами молча, не показывая путей и троп на Синее озеро, а ежели кто проникал к ним, то весть о нем гасла, как. гаснет упавшая с неба звездочка.
– Хорошо. Жили хорошо-о: кровь свою оберегали, не поганили, – слушая рассказы стариков, с гордостью сожалел Плакущев.
Сюда, в долину Паника, и стянулись все те, кто не остался, не задержался на гуменниках, кто нес с собой топоры, вилы, обрезы винтовок, гранаты, сохраненные со времен гражданской войны, и те, кого гнали страхом. Сюда же тянулись подводы с хлебом, мясом, вином, награбленным имуществом.
Мародерство началось в тот же день, как только полдомасовцы вышли из села. Перед тем толпу задержал у опушки Илья Гурьянов. Взобравшись на дерево, распластывая руки, похожий на распятие, он прокричал:
– Православные христиане! Нас советская власть в банку вбила. Правильно я говорю?
– Правильно-о-о! – прокатилось в ответ.
– Граждане мужики! Коммунисты – жулики, грабители. Правильно я говорю?
– Правильно-о!
– Граждане – наши жены, наши матери, наши дочери! Кто обругал храм господен? Коммунисты. Правильно я говорю?
– Правильно-о-о! – прокатилась оглушающая волна.
И так, взвинчивая, накачивая, бередя больное, под конец и сам весь раскаленный, он вытянул руку по направлению к совхозу:
– Чье там добро? На наших костях построено! Правильно я говорю?
Люди метнулись на совхоз, растащили его до основания, а дотом шли деревушками, селами, громили колхозы, коммуны, избивали коммунистов, колхозников, забирали их имущество и, навьючивая его на. себя, тащили в долину Паника, тащили, точно убегая от пожара, и теперь долина была завалена узлами, сундуками, швейными машинами, самоварами. Как ни странно, но каждое утро где-то горланил петух, мычали встревоженные, непривычные к болотной сырости коровы, плакали ребятишки, и, как всегда, ругались бабы. Появились и погоны. Маркел Быков выволок своего племянника, скрывавшегося около пяти лет на задах, в землянке. Обросший бородой, пахнущий гнилью, в рыжем полушубке, с эполетами на плечах, он смешил мужиков, баб, а Маркел им гордился.
– Вот сокола-ястреба уберег. Он им теперь пропишет, почем сотня гребешков! Васька! Крутись! – шипел он на племянника, когда тот от долгого сидения в землянке вдруг засыпал на ходу.
– Жеребец без яиц племянник твой, – бросил как-то Илья Гурьянов.
– Какой-никакой, а жеребец. Чин имеет, – огрызнулся Маркел.
И с этого часу возненавидел Илью.
– На престол себя хочет ввести… этот, Гурьянов, шибздик, – таинственно шептал он. – А нам царя не надобно. Теперь военные господа страну поведут. Понимаете, мекаете? Илюшка Гурьянов на престол хочет себя да Бухарина какого-то. А нам и его не надо, – шепотом передавал он, группируя около себя людей, выпячивая наперед племянника – сонливого, недовольного светом, ярким солнцем, говором, гомоном.
Песни, плач, стон, скрип телег, мычание коров, ржание лошадей утихали только поздно ночью, и долина полыхала кострами, болота пыхтели, а Илья Гурьянов сидел на своем обычном месте – у подножия горы Аяки, рядом с обугленными жерлами пещер, перед костром.
Так сидел он и теперь, опустив голову на ладони, глядя, как сыч, на долину.
«Говорят, так Батый шел», – и он вздрагивает: ему все время чудится, где-то далеко по лесным тропам скачет кавалерия. После дождя влажный лист делает тропы мягкими, зыбкими, и лошади скачут по ним, точно на резиновых копытах. Илья припадает ухом к земле, напряженно, долго слушает, стараясь уловить звон копыт, а земля пыхтит, сочится ручьями, напевая свои песни полей, широких карт усадеб, обнесенных ветлами, высокими заборами, и в Илье пробуждается кровь отца, Никиты: перед ним встают откормленные за зиму кони, кони рвутся со двора, унося в поле телеги на шинован-ных колесах, в телегах блестят отвалы плугов. Илья с остервенением отрывается от земли и снова смотрит на долину. Вот он, наконец, добился – люди поднялись, превратили свой гнев в действие, собрались в долине Паника, признав его, Илью Гурьянова, своим вождем. Да! Вождь. Он идет за страдание, за море слез, пролитых мужиком-хлеборобом. «Идеалы народа», – вспомнились ему слова агронома Борисова. «Народ… идеалы, – передразнил он. – Все