143
с Печатного двора, где тот больше десяти лет занимал важную должность справщика. Можно было ожидать, что Иоаким арестует и сошлет Сильвестра. Софья уже не решалась открыто заступиться за своего любимца, и с Пасхи верные ей стрельцы ежедневно стояли караулом у кельи Медведева в Заиконоспасском монастыре. Им было ведено, «как… придут от… патриарха, и его, Селиверстка, не отдавать, а сказывать, что за ним, Селиверстком, есть государево дело»,[190] т. е. что он уже арестовансветской властью. В такой обстановке нельзя было пренебрегать любой поддержкой. Оттого и пересказывал стрельцам речи приблудного юродивого «чернец великого ума и остроты ученой», как позднее отозвался о Медведеве враждебный ему и Софье граф А. А. Матвеев.
Трудно сказать, чего больше было в истории с Ивашкой Григорьевым — веры или расчета. Именно пристрастие к логическому умствованию ставила в вину «латинствующим» вообще, и Сильвестру Медведеву в особенности, «старомосковская» партия. В «Остне», сборнике, составленном по приказу Иоакима после разгрома «латинствующих», об этом прямо говорится: «Бегати бо силлогисмов, по святому Василию, повелеваемся, яко огня, зане силлогисмы, по святому Григорию Богослову, — и веры развращение, и тайны истощение… Силлогисм явленно лжив есть и человекы, не зело внемлющыя святым писаниям, прелщает».[191] Консервативным современникам «латинствующие» казались людьми, которые жертвуют истинами веры в пользу «душетлительных аргументов» разума.
Действительно, в заведомой лжи Шакловитого о святых Ниле и Нектарии чувствуется холодный «силлогисм», расчетливое приспособление к уровню суеверной толпы, стремление сыграть нанародной любви к юродивым. Расчет есть и в увещаниях, с которыми Медведев обращался к стрельцам: будучи духовным лицом, он не должен был передавать им слова юродивого, к кото–рому сам относился с сомнением. Однако видеть в «латинствующих» рационалистов, рассудочных политиков и подстрекателей —
явная ошибка. Как?никак они были православными русскими людьми и в этом качестве волей или неволей подчинялись национальной культурной традиции. Они не только использовали юродивого в агитационных целях — они верили ему, хотя в этой вере был немалый элемент сомнения. Для эмоциональной и интеллектуальной атмосферы, в которой жил двор царевны Софьи Алексеевны, весьма характерен гипертрофированный, даже болезненный интерес к всевозможным прорицателям и кудесникам. Отношение к ним бросает отраженный свет и на отношение к юродству.
В середине 80–х годов XVII в. в Москве подвизался некий звездочет и гадальщик Митька Силин. Несколько лет он жил
144
у Сильвестра Медведева в Заиконоспасском монастыре. В розыскном деле его называют поляком. Трудно сказать, был ли он поляком по национальности, однако нет сомнения, что он имел польское подданство. Во время розыска Митька Силин оказался за рубежом, вне досягаемости Т. Н. Стрешнева. Впрочем, этого «волхва» удалось выманить в Великие Луки. Его немедля доставили в Москву, и он дал показания. Силин предсказывал будущее по солнцу (он «смотрел на солнце» с колокольни Ивана Великого, куда лазал вместе с Шакловитым и Медведевым). Он также «щупал в животе» (своеобразная форма гадания). «Медведев… посылал его к князь Василью Голицыну, будто смотрить в животе болезни… И князь Василей его спрашивал, будет ли де он на Москве великим человеком? И он?де, Митка, ему сказал: „Что ни затеял, — и тому не сбытца, болши… того ничего не будет'. И князь Василий?де, пожався, покачал толовою и сказал ему: „Что ты, дед, бредишь!'».[192]
Эта страничка из истории нравов поистине драгоценна. «Великий Голицын», как называли этого временщика иностранные наблюдатели, поклонник европейского просвещения, бегло говоривший по– латыни и по–польски, реформатор, участвовавший в отмене местничества и дерзавший думать об освобождении крестьян, — этот «великий Голицын» в рассказе звездочета выглядит как самодур, как взбалмошный старозаветный барин. Поистине цивилизация на первых порах меняет только платье.
Беседы Ивашки Григорьева с Т. Н. Стрешневым завершились для юродивого более или менее сносно. Благополучному исходу дела споспешествовала приязненная «сказка», поданная игуменом и братией Ниловой пустыни в ответ на присланные из Москвы вопросы: «Юрод Ивашко, которой по указу великих государей взят от нас к Москве, учал у нас жить со 191 [1682/1683] году; а падучей болезни на нем, Ивашке, мы не видали; а бывает он, Ивашко, во изступлении ума почасту: ходит без ума недели по две и болше. То наша и сказка».[193]10 декабря 1689 г. Ивашке Григорьеву за «непристойные слова» вынесли приговор: «Вместо
кнута бить батоги нещадно, и послать его под начал в Нилову пустыню по–прежнему, и держать его в той пустыни под крепким началом, и отпускать его никуды не велеть».[194]
Мы убедились, что культурный стереотип, предусматривающий близость царя и юродивого, не потерял значения даже в европеизированном придворном обиходе 80–х годов. Впоследствии народная молва (такова сила культурной инерции) распространила этот стереотип на совсем неподходящего монарха — на Петра I, который был убежденным противником юродства «Христа ради» и решительно с ним боролся. В устных преданиях первый российский император выглядел как святорусский батюшка–царь,
145
как почитатель и покровитель божьих людей. Так, легенда утверждает, будто Петр состоял в наилучших отношениях с петрозаводским юродивым Фаддеем.[195] Этот Фаддей отваживался обличать императора, и тот будто бы смиренно признавал правоту юродивого.
На поверку оказывается, что легенда — мозаика из агиографических штампов. Вот типичный пример канонической сюжетной конструкции. Как?то раз Фаддей укорил Петра, что тот в церкви, во время литургии, не помышлял о небесном, а думал о земном: Петр был озабочен постройкой крепости. Идентичный эпизод есть в житии Василия Блаженного. «В некое время благо–верному царю (имеется в виду Иван Грозный, —А. П.) зиждущу на Москве свой царьский двор на Воробьевых горах и уже зданистен совершающу, и приспе же некий праздник, и поиде государь… в собор Успения божией матери… Ту же бысть и Василий Блаженный, стояв во едином угле, царю не являяся тогда, яко же прежде обычно ему завсегда являяся. За оною же литоргиею царю помышляющу о созидаемом дворце на Воробьевых горах, како бы его лепо внутри и добре устроит и чем покрыта оныя полаты». После литургии Иван Грозный спросил Василия, почему он не видел его в храме — не из?за множества ли народа? «Не бе множество народа…, —возразил юродивый, — но токмо трое. Первое митрополит, вторая благоверная царица, третий аз грешный. А протчий народ все житейская умом'мечтаху, но и ты, царю, мыслию был еси на Воробьевых горах, созидая себе полаты. Не бо, царю, судится истинно моление, токмо ежетелом в церкви стояти и умом всюду мястися, но истинное моление, — еже в церкви телесно предстояти, а умом к богу возводитися». Ивана Грозного поразила эта прозорливость юродивого: царь, многозначительно замечает агиограф, «оттоле нача его боятися».[196]
Петр I, как явствует из его переписки, действительно благоволил к юродивому Фаддею, но это была снисходительная приязнь сильного к слабому, а не благоговение перед святым. В 1719 г. Петр писал тогдашнему петрозаводскому ландрату Муравьеву: «Здешний мужик, которого зовут Фаддеем и который стар уже и кажется умалишенным, живет в лесу и приходит в деревню. Его здесь считают за чудо. Чего?либо худого и склонности к расколу не замечено. Поэтому я, чтобы не было какоголибо соблазна, велел к вам на заводы отвести, чтобы там его кормили до смерти».[197]
146