существовать. То есть христианство – трансцендентальное априори техники, техника «возможна» (в кантовском смысле) только в контексте христианства. На одного Декарта этого не спишешь. И нужна
При этом в христианскую установку вносится активистское «фаустовское» начало. Фауст же и эмоционально адекватен такому повороту: он не ученый в новоевропейском смысле, амаг, не рационалист, а страстотерпец. Он «немец». А русские если чему-то в Европе и научились, то именно немцам, темной их мудрости. Отнюдь не ясному определительному сознанию Декарта. Не АД + РРР, а христианство + Фауст = русскому коммунизму. При помощи техники ободрать человека как липку, чтобы в этом нищем качестве пожалеть его, – вот русский коммунизм в его сталинско-платоновской полноте. Разделение труда: Сталин бьет, Платонов жалеет. И Платонов, русский, знает, что бить значит любить, а любить значит жалеть: любовью не эротической, а «каритативной».
Платонов и сам выселяет Филемона и Бавкиду, но при этом их жалеет.
По Фрейду это называется садомазохизм, по Юнгу – самость. Христос – символ самости: полноты, включающей зло, тень, демонов, падшего Люцифера. Нужно быть не добрым, а самостным. Вообще ничего не «нужно», самость, будучи целостным бытием, исключает долженствование. Насчет Христа это в России было понято до Юнга. Бердяев пишет о концепции Тернавцева, выведшей христианство за пределы морального контекста: христианство – не мораль, а способ бытия в ином его измерении, альтернативное бытие. В измерении самости, целостности, добавляет Юнг. Целостность эта – не космос, но микрокосм: не Христос, но Христы. То есть хлысты, добавили русские. А как насчет свального греха? Об этом читайте у Бахтина, под псевдонимом «гротескное народное тело»: не знающее ни верха, ни низа, ни рождения, ни смерти, ни мужчин, ни женщин. Повитуха Капишка. Чевенгур, где нет имущества, но обретение в голом порядке друг друга. Свальный грех – и не грех вовсе, а вполне богоугодное дело. Это вроде Босталоевой, из тела которой добывают гвозди и минеральные удобрения: метафора с одновременным ее овеществлением. Достоевский, который понимал все, понимал и это, но, в порядке вытеснения, спиритуализировал: таковы его рассуждения о социализме как реализации братской любви, взаимном и единодушном отказе от себя, что и есть высшее осуществление личности etc. Платонов, будучи инженером и материалистом, перевел ситуацию в телесный план. Получился свальный грех – главный сюжет Чевенгура, но материя при этом самоуничтожилась. Гони дух в дверь, он влезет в окно. Душа человеческая по природе христианка.
Платонов делает христианкой – тело.
Коммунизм – стяжание самости в социальном измерении. Получается вроде бы, что потребной целостностью способна обладать не личность, а коллектив, тоталитет, то, что совки неграмотно называют «социум». Это тема и конечный проект Сартра, так сказать, отрефлексировавшего Платонова. Но ведь можно это увидеть и по-другому: любой из уничтожаемых рабов коммунизма – христоподобная фигура. Христианство предложило уравнение – Богочеловек, в котором слагаемые взаимозаменяемы и обращаемы. В самой идее кенозиса нет морального наполнения, мотива долженствования, категорического императива. Строго говоря, это значит: гуляй, рванина! Это понял до конца Буньюэль в «Виридиане», но Буньюэль гений, а в России это знают все, последний ханыга знает. Знает, что последние будут первыми, суть первые. Видеть Христа в рабьем зраке умел и рафинированный дипломат Тютчев, но ты увидь в ханыге Христа. Как увидел автор фильма «Покидая Лас-Вегас», где нарочито допивающийся до смерти алкоголик дан христоподобной фигурой. Американцы простаки, поэтому у них иногда получается гениальное даже в Голливуде. Нечаянно выскакивает, устами младенца, Freudian slip. (Впрочем, это не американцы, а англичанин Майк Фиггис.) Но в России у Платонова был знатный предшественник – художник Иванов. «Явление Христа народу» – адекватная визуальная репрезентация Платонова. Говорят о гениальности художника и неудаче картины: Христос, мол, невыразителен, смят, не «явлен». Так ведь сила и удача картины – раб на переднем плане, с язвой во лбу, при этом не столько страдающий, сколько пьяно ухмыляющийся, как русский у пивного ларька в день получки. Христос – его потенция, архетип, идея, его проекция в вечности, эйдос водки. Удачна как раз композиция, которую считали невыразительной, не выражающей замысла картины. Но выдвижение раба на первый план объясняет Христа, Иисуса Сладчайшего: водка – она ведь сладкая. Ницше сказал: христианство – это гедонизм на вполне болезненной основе. Так ведь и водка – своего рода гедонизм, – для широких масс, вместо педерастии.
Платонова же на картине соблазнительно назвать Иоанном Крестителем, но не стоит: слишком уж патетическая фигура, нескромная, нерусская. Правда, ему, Платонову, пошла бы шкура, – недаром он так часто заставляет своих героев обрастать звериной шерстью. Такое же пристрастие я обнаружил у гениальной Карсон Маккаллерс, этого американского близнеца Цветаевой. Герои Платонова – озверевшие ангелы, ангелические звери. Природа животных ангелична (Бердяев, но вычитал, должно быть, у Фомы Аквинского). Платонов – «добрый», никаких «страстей» у него не наблюдается. «Страстотерпец» – да; то есть страсть как страдание, а не разрешение (тяги, инстинкта). Не козел (дионисийский), а барашек (сублимируя – агнец).
Я готов был возмутиться обложкой нового издания Платонова (Избранное, Москва, «Терра», 1999, художник А. Махов): на ней голова Платонова в верхнем углу, ниже мчится паровоз, еще ниже троица, тройка: старик, русская красавица, парень солдатской стрижки. Обложка совершенно позднесталинская, послевоенная, только по-нынешнему соплями обмазанная, глянцевая. Потом догадался: так и надо. Платонов – он и есть Сталин, сел вместо него на обложку. С его портретом на полотнищах нужно выходить на Красную площадь Седьмого ноября, Первого мая, Восьмого марта, в Международный юношеский день. Платонов на месте Сталина – эволюция и в то же время вечный образ, пик, истина русского сознания, художественного и всякого. Это понимают (смутно) все, понимает художник А. Махов. Платонов – это Сталин сегодня. Россия – страна, в которой Христос, Платонов и Сталин составляют некое единство. В этом мифе Платонов в роли медиатора.
Самое, так сказать, смешное, что вовсе не был он, Сталин, Великим Инквизитором. Великий Инквизитор в его противоположности Христу – принцип культуры, культуры как репрессии, христианство без Христа – то есть Запад (отнюдь не только католицизм). По Шпенглеру, христианства на Западе и не было. Это сейчас там христианство развели – под влиянием всепобеждающих идей Великого Октября. Шесть недель оплачиваемого отпуска и пенсия в сорок два года (французские железнодорожники): гедонизм на вполне болезненной основе. Один такой гедонист (из поляков, как Ницше) разъезжает по миру и раздает всем сестрам по серьгам: хочет быть большим католиком, чем Папа.
Не то платоновские железнодорожники-страстотерпцы, вроде начальника станции Левина, которому Гурвич решительно отказал в звании большевика. Это, говорит, нищий с котомкой, а не большевик. Как будто большевики не ездили с котомкой в «столыпиных»! Гурвич и сам чуть не поехал. Это потом они разгулялись – после Сталина и его железного наркома, так и не сумевшего спасти вождя от поругания. Каганович появляется в этом рассказе («Бессмертие»), почему он и не печатался в платоновских посмертных советских сборниках, да и сейчас, кажется, не печатается. Рассказ не лучший и не худший у Платонова, то есть ординарно гениальный. Вот деталь к характеристике его гиперсоцреализма: горящему на работе Левину не до женщин (соцлитовский штамп), однако говорится об этом так: «Левин сам погладил и поласкал руками свое тело, зашедшееся от усталости». Опять сатир снял маску, показал – сделал – рожу. Сатир ли? маска ли? Ведь нет у Платонова «объектов», везде он сам, он всех любит и всех порождает. Он советскую власть породил. Плюс электрификацию всей страны.
И когда Левин в конце рассказа думает, что не все ресурсы использованы и можно увеличить нагрузку на шейку оси, читателю кажется, что разговор идет о шейке матки.
Любит Платонов всех, но ему что Босталоева, что наружные изоляторы, что Москва Честнова, что метростроевская вагонетка.
Есть у железнодорожников рабочий термин: больной паровоз, то есть с дефектами, испорченный, не годный к сиюминутной работе. Сдается, что это было придумано специально для Платонова: атом, ген его языка да и тематики. Сколько раз жалел он машины! Но чтобы технику не только любить, но и жалеть, надо,