наш бывший старший математик Пробора.

Мне эта встреча не слишком-то приятна была, да и Симону, думаю, тоже… впрочем, не знаю, что он там чувствовал, я и насчет себя то и дело ошибаюсь, мне бы раньше это понять.

Мы помолчали немного, потому что первый и основной стандартный вопрос — «ну как там наши» — относился к числу запретных. А другие в голову не приходили. И уж слишком дю-А был холен. Он растянул губы (так и не научился правильно улыбаться) и спросил: — У тебя важных дел сейчас никаких нет?

— Я их переделал уже лет двадцать тому…

— Бездельничаешь, — он неодобрительно поморщился, но не успел я обидеться, как тут же перестроился на прежний приятельский лад. — А я свои могу отложить ради такого случая. Посидим?

И неожиданно для себя я сказал: — Чтобы! — что на сленге куаферов, откуда ни возьмись вдруг прорвавшемся, означало, в частности, крайнюю степень согласия. Я встряхнул велосипед, поставил автопилот на «возвращение к Дому» и, не раздумывая, пересел в бесколеску, которая, как похвастался дю- А, носила гордую марку «Демократрисса».

Некоторое время ехали молча. Я пристально смотрел на него, но, в общем, не видел. Я чувствовал, что имею право смотреть на него пристально, и пытался к тому же сгладить гадливый привкус от своего слишком поспешного и униженного, нищенского согласия на совместное «посидим». Он же делал вид, что взгляда не замечает и весь поглощен дорогой. Потом, словно вспомнив что-то, улыбнулся и повернул ко мне голову. Хуже улыбки я ни у кого не встречал. Он совершенно не умел улыбаться.

— Я, честное слово, рад тебя видеть, Пан Генерал, — сказал он.

Пан Генерал. Вот что меня удивило. Слишком для него панибратски.

Так они звали меня на Проборах — Пан Генерал. Даже не знаю, почему.

Может быть, и в насмешку. Но он ко мне всегда обращался только по имени.

— Я верю, — ответил я. — Хотя странно, конечно.

Что действительно было странно. Я не видел еще, чтобы он кому-нибудь когда-нибудь был бы рад. Он никого не любил, и мы тоже никто его не любили. Ни Лимиччи, ни Новак, ни Гвазимальдо, и Джонсон, ни Джанпедро Пилон — никто. Даже Кхолле Кхокк старался обходить его стороной. Один только Федер поначалу пытался изображать симпатичное к нему отношение, не мог же он так сразу, открыто невзлюбить собственную креатуру, но даже и Федер в конце концов отвернулся. Знаменитый Антанас Федер, собравший нас, сделавший из нас, в общем-то сброда (до того как он нас собрал, мы нигде долго не уживались, все с нами какие-то истории), великолепную парикмахерскую команду, одну из лучших в Ареале. Все без исключения специалисты стремились заполучить именно нас. И конечно, именно нас после Четвертого Пробора, очень удачного, выбрали мишенью для всепланетного панегирика. Я до сих пор не могу понять, почему Федер взял дю-А в старшие математики.

Он, я думаю, самым примитивным образом обманулся, перехитрил сам себя, первый, может быть, раз в жизни.

Математика вообще подобрать было сложно. Во-первых, потому чтo они к нам не слишком-то и шли. Они занимались чем угодно — от эргодического дизайна до восьмиуровневой демографии, никому на Земле не нужной, — и только нас не хотели знать. Клановый предрассудок, а умные, казалось бы, люди. Во- вторых, уж больно сложная должность, тут одними только расчетами дела не сделаешь. Старший математик Пробора — то же самое, что дирижер в оркестре, одну и ту же симфонию может сыграть тысячью способами, и каждый будет на другой не похож. От него зависит план всей кампании, он решает, какие советы интеллекторов стоит одобрить, а какие — пропустить мимо ушей. Он — величина не меньшая, чем сам командир Пробора, хотя формально командир и повыше. Тут главное, как математик себя поставит.

За Пятый, наш триумфальный, Пробор погиб только один человек, но, на беду, им оказался именно Жуэн Дальбар, старший математик. Он погиб от укуса местного насекомого, так и не установленного достоверно во всегдашней проборкой неразберихе. Это случается сплошь и рядом: вдруг ни с того ни с сего отточенный профессионализм, гипертрофированная осторожность, со стороны напоминающая иногда трусость, пасуют перед дешевым, но неистребимым желанием убедить всех и каждого, что тебе, куаферу, не писаны никакие законы, даже неписаные, что из любой ситуации ты выйдешь обязательно победителем, что не пристало тебе, куаферу, опасаться земли, по которой ты ходишь, которую пытаешься усмирить. А потом одна за другой наезжают строгие, строжайшие и сверхстрожайшие комиссии, они дотошно высматривают каждую царапину на стенах сборных домов, изучают химический состав грязи, скопившейся под твоими ногтями, пересчитывают твои носовые платки, злодействуют по вивариям и теплицам, а уходя, оставляют тысячи запретов, взысканий и выговоров, а также сотни явно невыполнимых инструкций. Да черт с ними, я не о них.

Он вышел из Территории, чтобы показать нам, как голыми руками берут железного стикера, мы его предупреждали о защите, только он все равно пошел. И он показал, он взял его, не фиксируя, а через час распух, и ничем ему не смогли помочь, мы даже диагноз не успели поставить.

Очень медики убивались и на нас очень кричали. А мы что?

Когда он погиб, все гадали, какой будет замена. Пробор дотягивали без математика, а на следующую кампанию Федер пообещал нам раздобыть чудо. И все ждали, конечно, что он раздобудет самое-самое, а он привел к нам дю-А. Чего до сих пор не может себе простить. И до сих пор пытается оправдаться. Он как-то сказал мне:

— Я всегда знал, что слишком люблю полную власть, всегда хотел отвечать абсолютно за все. Я знал, что так нельзя, когда командуешь, просто глупо. Мне моя властность всегда мешала, и, когда я увидел дю-А, сосунка, который ничего не знал, но думал, что знает все, когда я оценил всю громадность его занудства, когда понял, насколько он, сам того не замечая и даже не желая того, пропитался духом антикуизма, я решил — вот то, что мне нужно, вот человек, которому в наших парикмахерских делах все не по нраву, который будет ругать все, что бы я ни сделал, который всегда будет меня сдерживать, а уж настоящий огрех заметит, так завизжит просто.

Но так он уже потом сказал. Он очень постарел, Федер.

Может быть, кто-нибудь думает, что если перед ним воспоминания куафера, то нужно ждать от них что-нибудь про смертельные опасности, всякие замысловатые приключения, что-нибудь про наши отношения, очень, как сейчас считают, нездоровые и кровавые, что-нибудь про наших шпионов у антикуистов и их шпионов у нас, и чтобы обязательно драки, схватки, и чтобы уж непременно в высшей степени динамично — такой, мол, жанр, такая, мол, у них, то есть куаферов, жизнь. Все правильно: и жизнь у нас была бурная, и ждать от нас если рассказов, то обязательно о приключениях надо. Спешу разочаровать: стекло мое рассчитано только на одного человека, и если попало к вам в руки, то исключительно по недоразумению (на которое, честно признаться, втайне надеюсь). Человек этот — мой сын. С нами он, правда, не живет, да и не слишком любит он своего родителя и его бывшую профессию. Он еще молодой и всех слушает. И приключениями пичкать, как в детстве, я вовсе его не собираюсь, про них он может в другом месте прочитать, и в сто раз лучше. Я здесь хочу просто с ним поговорить, а уж там поймет он что, не поймет — его дело. Очень может быть даже, что и понимать-то нечего, то есть я хочу сказать, что, может, мне и сказать ему нечего, может, я сам ничего не понимаю. Будет здесь и кровь, море крови, бесконечно мне теперь дорогой, будут, наверное, драки, даже что-нибудь вроде сюжета будет, но только хочу сказать, что не для сюжета пишу, и разочарованных настоятельно прошу вытащить стекло и сразу же отложить его в сторону. Ждет их, я думаю, масса отступлений, мне важных, а по всяким там литературным правилам ненужных и даже вредных совсем — одним словом, предчувствую, что много будет нескладного. Ну, так и отложите.

Начинаю прямо со дня старта.

Что правда, то правда: жизнь куафера полна если не приключений, то во всяком случае впечатлений острейших. Но, в общем, жизнь довольно мрачная, тяжелая и требующая, как кто-то сказал по другому поводу, некоторого напряжения совести, не всегда, конечно, но временами, и тут ничего не поделаешь. Но есть в работе куафера день, который можно назвать счастливым, — это когда раненько утречком, после долгого и, как всегда под конец, изрядно надоевшего отдыха, ты снова встречаешься со своими товарищами, чтобы вместе с ними начать новый Пробор. Есть, правда, еще один день, не менее радостный — когда, тоже чаще всего не вечером, после долгой и, как всегда под конец, осточертевшей разлуки с Домом, ты возвращаешься с очередного Пробора на родную свою планету Земля (или на какую другую планету), чтобы залечь денька этак на три-четыре в постель, и ничего не видеть, не слышать, и никого к

Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ИЗБРАННОЕ

0

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату