как любопытный эпизод из эпохи Введения Вероятностного Контроля.

Нам осталось лишь сообщить, что Икс был осужден к пожизненному заключению, стараниями Живоглота отбыл в другой город, где Контроль к тому времени не был еще введен, но по пути постыдно сбежал из арестантского самолета — из страха якобы мести. Рассказывают, что осел он в какой-то банде, не из тех, которые за деньги преступления совершают, а которые против Введения (убейте, не пойму, в чем между ними принципиальная разница). А Живоглот все еще на секураторской службе. Недавно покинул город. Получил повышение. Старается, наводит порядок. И сейф увез. Иногда горожане вспоминают обоих, но без особого сожаления. До них ли? Иные времена, иные проблемы. И говорят между собой: вот придет еще такой Живоглот, вот мы тогда ему зададим. Мы уже ученые.

Владимир ПОКРОВСКИЙ

ПАРИКМАХЕРСКИЕ РЕБЯТА

Каждый день, ровно в восемь пятнадцать, я выхожу из Дома — не потому, что мне куда-то надо успеть, а по той только причине, что в это время оставаться в нем невозможно. Во всяком случае, мне. В восемь пятнадцать, вот уже десятый на моей памяти год, наш Дом, как, впрочем, и весь город, взрывается пробуждениями: кричат дети, немелодично завывают испорченные энергоблоки Восточного склона (их не успевают менять — так часто ломаются), на многие голоса орут меморандо, приемники, стереофоны, кто-то для кого-то передает объявления, кто-то с кем-то ругается, кто-то что-то роняет… Потом начинают грохотать ремонтные роботы: здесь постоянно что-нибудь ремонтируют, а говорят — улучшение планировки. И я не выдерживаю.

Другие-то ничего не слышат, говорят — тишина. Так что, наверное, у меня с психикой не в порядке. Или у них у всех.

Если включить поглотители, становится тише, но я не включаю. Они ничего не Изменят, как ничто не может изменить ничего в нашем противоестественном, патологическом образе жизни: пусть даже звук исчезнет совсем, но ведь останется, все останется. И к восьми пятнадцати я не выдерживаю, я уже жду восьми пятнадцати, чтобы именно не выдержать. Я одеваюсь, говорю Марте, что пойду поразмяться, привычно ее целую и ухожу. Она считает, что это у меня возраст, тяга к размеренному и неизменяемому, она посмеивается надо мной. Она, как и все, не слышит, не воспринимает ни звука изо всей утренней какофонии. Она, я подозреваю, и понятия не имеет, что меня мучит. Да что там!

Ровно в восемь пятнадцать, сжавшись, я прохожу по нашему полукилометровому коридору, стены которого какой-то идиот разукрасил в зеленую клетку, здороваюсь с соседями, кому-то киваю, кому-то жму руку, с кем-то перекидываюсь обязательной и совершенно бессмысленной информацией о самочувствии и вчерашних, всем непременно известных новостях, а там лифт и ступеньки, и опять лифт, и гигантский, оторванный от Земли, эркер с Антеем, и лифт, и лифт, и лифт, и ступеньки. А потом велосипед, который сперва надо встряхнуть хорошенько, прежде чем ехать, потому что автопилот у него барахлит и может не включиться.

Продравшись сквозь тесные ряды столетних, но все еще незаконных пристроек, повиляв среди ярко- красных конусов чего-то сугубо технического — не знаю чего, — я наконец выбираюсь к путепроводам. Я оглядываюсь на Дом — огромную ярко разрисованную пирамиду, почти не отличимую от других, и вот уже еду по городу. От шума таким образом не избавиться, шума здесь даже больше, но здесь, по крайней мере, он не мешает жить. Я не могу объяснить причину — может быть, из-за того, о чем последнее время только и говорят наши психологи, — из-за того, что на улицах город контролирует каждое твое движение, а на частной территории такой контроль запрещен. Под контролем приятно: безопасно и знаешь, что ничего такого из ряда вон ты в данную минуту не делаешь. А в Домах никакой слежки, разве что соседская.

Я еду по городу и вижу, что в остальном все то же, все то же вокруг, и все, что я делал когда-то, оказалось бессмысленным. Не всегда я именно про то думаю, но ощущение такое всегда. Я никак не могу поверить, что бессмысленно, они мне все уши прожужжали, что с куаферством ошибочка вышла, что надо было иначе, как-то не так… Но ведь сейчас иначе, а разве что-нибудь изменилось в лучшую сторону? Я не знаю, не знаю, не знаю…

Меня учили с детства, и наверное, это действительно было так, что Земле просто не повезло — тогда, во время Первого Кризиса. Что слишком рано у них появились бомбы, что слишком много им внимания уделялось, а потом не знали, как от них избавиться. Что успей они развязаться со своими военными делами хотя бы лет на тридцать — пятьдесят раньше, у них бы достало и сил, и времени с другими проблемами справиться, а то сразу много их навалилось. Они бы справились. И никакого бы кризиса не было — так нам всегда говорят. Мы и сейчас бежим от него, а он на пятки нам наступает, и нет времени ни отдышаться, ни оглянуться, и ничего тут не сделаешь, ничего не поправишь. А как с куаферством разделались, так ни у кого никакой охоты нет. Все бессмысленно.

Я ничем сейчас не занимаюсь, не делаю абсолютно ничего, даже не встречаюсь с людьми. Разве что случайно.

С дю-А тоже вышло случайно. Я и не знал, что он в городе. Я вообще про него почти ничего не знал. Катил себе на велосипеде к Парку третьего уровня, там бывают прекрасные стекла, просто удивительные стекла бывают. И дают не на сутки, а на сколько захочешь. Пять лет за пять минут — вот их девиз, там же, в Парке, висит. Я, как и все городские бездельники, очень привязан к стеклам, больше чем к Марте; с той вообще сложности, похоже, что дело к разрыву идет, а жаль, будет тяжело без нее, еще, пожалуй, тяжелее, чем с ней, Мы все чаще и чаще ругаемся, мы пытаемся не видеть друг друга днем. Ночью, вымотанные бездельем, мы приходим домой, садимся к столу и говорим — каждый раз часа по четыре. В этом наша совместная жизнь, для этого мы необходимы друг другу.

Смешно — весь день ненавидеть, а к ночи даже мысль оставить о ненависти. Смешно. И страшно, что четырехчасовые беседы эти, в общем бессмысленные и безынформационные, как утренние приветствия с соседями, как и все вокруг, все чаще превращаются в каскады микроскопических ссор, все чаще оборачиваются злобным скандалом (и неизменным утренним поцелуем), что ненависть из дневного все чаще проникает в драгоценное время ночи, но пока мы держимся друг за друга, пока в принципе у нас все хорошо.

Да, так дю-А. Симон дю-А. Старший математик Шестого Пробора. В тот день он ехал навстречу в двухместной деловой бесколеске последней модели — без верха. Строгий концертный свитер, розочка на плече, ухоженное моложавое лицо (впрочем, почему моложавое? Не рано ли в старики? Даже я еще не старик, просто выгляжу так, а он всегда был моложе меня). Он первый меня заметил, я-то давно уже растерял куаферские привычки, ничего во мне от куафера не осталось, да и на кой бы мне черт вглядываться, кто там едет на бесколеске, нет у меня таких знакомых в городе, у меня, считай, никаких знакомых в городе нет, разве что Федер, бывший мой командир, но он давно уже на Землю носа не кажет, а если и появляется, то всегда предупреждает заблаговременно. Он говорит, что помнит меня и любит, он говорит, что сейчас почти никого из наших в Ближнем Ареале не осталось, будто я без него не знаю, что и в Дальнем их не так-то уж много, будто я ке сидел тогда под бронеколпаком из-под списанной «Птички» и не на моих будто глазах гибли главные наши товарищи. Будто я ничего не помню. Но он, наверное, имеет в виду всех куаферов, а не только наших общих знакомых.

Дю-А крикнул:

— Массена, эй!

Я остановился и стал молча вглядываться в него, пока он не подъехал вплотную. Он протянул руку:

— Ну, привет!

— Привет, — сказал я. — Вот так встреча.

— А ты все такой же, — соврал он, чего раньше за ним не водилось.

Почти не водилось — один случай все-таки был. И я подумал, что он стал совсем деловым человеком,

Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ИЗБРАННОЕ

0

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату