себе за ворот пижамы…
После она безмятежно задремала, а Моррис долго лежал без сна и маялся, заново переживая, словно в калейдоскопе, сегодняшние обиды. Наконец он встал и вышел в гостиную. Включил свет, поднял пакет с обломками кирпича и осторожно положил на коврик у дивана. Затем осмотрел пол и обнаружил серьезное повреждение на одном из изразцов – зеленоватый геометрический узор изящного дизайна от Бертелли перечеркнула грубая белая царапина. Итак, все оказалось еще хуже. Он не только отдал деньги человеку, которого общество заставило промышлять мошенничеством, но вдобавок, разозлившись на себя за глупость, испортил плитку стоимостью под сорок тысяч лир. Заменить ее обойдется как минимум вдвое дороже.
Вернувшись в постель, Моррис обнаружил, что Паола, как это с нею частенько бывало, вторглась во сне на его половину. Что-то детское было в привольном изгибе тела под тяжелым покрывалом. Она и есть испорченный ребенок, привыкший все получать по первому требованию. Моррис надел халат и сел в единственное в спальне кресло. Час или больше он неподвижно смотрел в темноту; перенесенные за день унижения одно за другим проносились перед мысленным взором, как наяву. Притворное – недовольство марокканца, склонившегося к окну машины; всплеск идиотской радости, когда удалось «сбить цену» до ста пятидесяти тысяч; потом нарисованная усмешка Массимины в галерее, словно Моррис завяз в трясине и отчаянно пытается вырваться, молотя руками по воздуху, а она снисходительно взирает с вершин своего мученичества, искупившего все грехи. Наконец, издевательский хохот жены, ее животное урчание и похоть, – будто он, Моррис – всего лишь ходячий вибратор, который можно в любой момент употребить в свое удовольствие, будто только в этом он и нуждается, а не в понимании и утешении…
«Не называй человека счастливым, пока он не умер», – вспомнилось изречение кого-то из старых моралистов. Эти слова Моррис повторял всю ночь напролет. Он почти завидовал теще, стоявшей у заветного порога.
Глава седьмая
Дом, не слишком надежно прилепленный к вершине холма над Мардзаной, имел три этажа и дырявую крышу с четверкой статуй по углам, которые Форбс, опасливо постояв пару минут на террасе, поспешил объявить лишенными какой-либо художественной ценности. Пусть так, но Моррис находил их по меньшей мере живописными. Скульптуры изображали, судя по всему, святых Зено, Рокко, Анну и Агату – ничем не выдающихся чудотворцев местного значения, совершавших некие путаные и неправдоподобные деяния. Но именно избыток ритуальной пышности и был, по убеждению Морриса, самым ценным в итальянской культуре. Кто бы в Англии смог поверить, что Мими подмигивала ему с фотографии или окликала со старой картины? Это накрепко связало его с итальянскими духовными традициями, подарило настоящую опору в жизни. Моррис навсегда принадлежал этой земле.
Форбс заметил также, постучав по расшатанному оконному стеклу, что в доме либо будет жутко холодно, либо придется платить кошмарные деньги за отопление. Скорее всего первое, объяснил Моррис, поскольку центрального отопления здесь нет, а камины нуждаются в основательном ремонте, прежде чем в них можно будет – разжигать огонь. «Но загляните-ка в – будущее, – настаивал он, – холм, виноградники, кипарисы, благородный фасад со скульптурами».
– Rudis indigestaque moles,[7] – подытожил Форбс.
– ?..
– Я хочу сказать, что надеялся на лучшее, однако quod bonum felix, faustumque sit[8] К вечеру переберусь.
Оказалось, Форбс серьезно задолжал домовладельцам, поскольку был вынужден содержать сразу две квартиры – здесь и в Англии – на свою мизерную пенсию, которая к тому же часто запаздывала. Жена, оставленная в Кембридже, вела себя совершенно непотребно и без конца сетовала в письмах на дороговизну топлива, общественного транспорта, театральных билетов и всего на свете. Дамочка, похоже, просто не желала понять, что супруг от нее ушел. Форбс пустился в рассуждения, как он благодарен Моррису, что тот позволил ему вернуть утраченное достоинство, избежать бесславного возвращения восвояси. Он повторял это на разные лады, взяв Морриса за руку и преданно глядя водянистыми глазами в пыльных складках кожи. Было в нем некое благородное бескорыстие наставника, удалившегося от дел. Моррис тепло улыбнулся. Не стоит об этом; помочь такому достойному человеку – одно удовольствие. Он порадовался заинтригованному взгляду, который послал ему старик при этих словах.
Они еще раз осмотрели дом снизу доверху. Штукатурка на стенах осыпалась огромными кусками, а ставни, казалось, держались только на слоях старой краски. Холодная каменная лестница вела на покосившиеся этажи со спальнями, где катастрофически не хватало мебели: лишь пара продавленных кроватей с готическими спинками да туалетный столик с мраморным верхом – разумеется, расколотым. Над ним траченная плесенью картина со сценой распятия святого Петра. В полумраке на верхней лестничной площадке висел еще один холст: молодая женщина стоит на коленях, рыдая над пышно убранной могилой, в глазах отражаются блики нарисованных свечей. Форбс неодобрительно покачал головой и что-то пробормотал по-латыни.
Но Моррис остался доволен. Они ведь искали как раз такое место, где витал бы дух высокой культуры. А уж как славно будут выглядеть проспекты, которые они пошлют на следующий год в Итон и Харроу. Через пару дней сюда вселятся эмигранты, это поможет оплатить аренду и ремонт. Скажем, тридцать процентов из положенной им зарплаты за стол и кров? Да, вполне нормально. Он повернул кран в умывальнике, оттуда вытекло несколько капель ржавой воды, затем раздалось протяжное урчание. «Fiat experimentum in corpore vili»,[9] – изрек Форбс, на этот раз воздержавшись от комментариев.
Нет, настоящая причина душевного подъема, думал Моррис, ведя машину обратно в Вальпантену – явно быстрее, чем следовало бы, – в том, что он не стал жалеть себя, когда дела приняли дурной оборот. Вот за это он заслужил награду, и теперь, когда все разложено по полочкам, конечно же, имеет право на некоторое самодовольство. В конце концов, жизнь – игра, и Моррис сорвал банк. Вперед, только вперед. «Не так ли, Мими, cara?» Он взялся было за телефон, но тут же отпихнул трубку. Право, бывают моменты, когда лучше держать в руках все безумные страсти и подходить к жизни как можно проще и практичнее. А Мими обязательно даст знать о себе, как только он сам этого пожелает.
Кваме был на своем обычном месте – у светофора на подъезде к кладбищу. Рослый негр за мелкую мзду протирал стекла машин всем желающим. Заприметив издалека щедрого клиента, он заторопился к «мерседесу» с ведерком в руке. Несмотря на распиравшую его жажду действий, Моррис позволил парню обрызгать стекло и хорошенько поработать губкой. Загорелся зеленый свет, машины впереди и в левом ряду двинулись. Кваме старался вовсю, счищая налипшие соринки. Сзади начали сигналить, Моррис не шевелился. Гудки слились в хор. Вечно этим итальянцам не терпится! Кваме встретился с ним глазами сквозь засиявшее ветровое стекло. Как и в прошлые два раза, на лоснящемся черном лице Моррису почудилась смутная тень страдания. Он опустил окно, но вместо того чтобы протянуть, как обычно, тысячу лир, поманил Кваме внутрь. Потом выждал с полминуты, пока загорится желтый свет, и только тут тронулся с места. Нечего было этой публике так суетиться.
Имя (или, может быть, фамилию) африканца Моррис узнал в полицейском участке, когда помогал ему