Брожение умов достигло высшей точки. Ободряющие бюллетени, составленные королевскими врачами, больше не вызывают доверия. Вчера арестовали и бросили в тюрьму некую особу, подвергшую критике содержание такого бюллетеня. Париж буквально нашпигован вашими доносчиками из Шатле и их прихвостнями, они подслушивают всех и вся и пытаются заставить людей выражаться более сдержанно.
— Они исполняют свою работу, господин прокурор, — возразил Николя с вымученной улыбкой.
— Я их не упрекаю, но эта работа преумножает тревогу и усиливает брожение умов. Не говоря уж о том, какие слухи ходят о причинах этой болезни. Скабрезная история, которую, честно говоря, мои уста отказываются повторять[53]. Но, увы, в ней все правда… Я благословляю небо, благодаря которому нашим другом стал Гильом Семакгюс, чья предусмотрительность, без сомнения, спасла вас. Вакцина защищает нас, а особенно вас. Ведь вы еще так молоды! А теперь бегите, исполняйте вашу службу и поскорее возвращайтесь.
Николя попрощался, пообещав давать о себе знать, и, стянув на кухне несколько бриошей, отправился седлать кобылу, которую Пуатвен успел побаловать, добавив в овес немного хорошего вина. Обратно он ехал неспешной рысью, не желая утомлять верховое животное. Неспешное возвращение способствовало размышлениям, коим он по причине ответственности переживаемого момента не имел возможности предаваться. Он вновь ощутил кошмар нынешних дней, проходящих в бесконечном ожидании, когда все вокруг зашаталось и со дня на день должно рухнуть. Он с болью сознавал неизбежность кончины короля; невидимая связь, установившаяся много лет назад между ним, простым подданным, стоящим далеко от трона, и Его Величеством, не могла оборваться безболезненно, не оказать влияния на его собственную жизнь. Вдалеке вырисовывались очертания нового мира, где ему придется заново строить свою жизнь; сумеет ли он обрести прежние спокойствие и безмятежность?
На дороге, ведущей в Версаль, царило небывалое оживление. Севрский мост загромождали разномастные экипажи; словно сбившееся в кучу стадо, они выстроились при съезде с моста и на въезде в королевский город. Только спустя три часа Николя наконец добрался до замка и отдал кобылу конюху. Когда он вошел под аркаду, ему навстречу выехала карета, запряженная двумя лошадьми, и с лакеем в серой ливрее на запятках; когда экипаж, едва не задев его, проезжал мимо, внутри он разглядел заплаканное лицо графини дю Барри; ее сопровождали две ее родственницы и герцогиня д'Эгийон, Из-за угрозы заражения версальские апартаменты опустели, а зловонный воздух добрался до зала «Бычий глаз». Вышедший к нему навстречу Лаборд сжал его в объятиях.
— Графиня только что уехала в Рюэйль; она разместится в доме герцога д'Эгийона.
— Я встретил ее экипаж, когда он проезжал под аркадой. Как самочувствие короля?
— Он молчит, говорит только когда хочет что-нибудь попросить. Он спросил, уехала ли прекрасная дама, и ему ответили, что она уехала сегодня утром, чтобы не слишком беспокоить его. «Как, уже?» изумился он.
По щекам Лаборда сбежали две слезы, он отвернулся и замолчал. И сказал, что король принял архиепископа.
Томительное ожидание возобновилось. Вечером король почувствовал себя лучше и пожелал встать. Врачи дали согласие. На короля надели панталоны, но когда он захотел дойти до кресла, боль от язвочек на подошвах и вытяжных пластырей оказалась такой острой, что он не смог идти. Его вернули в кровать.
Ночь прошла тревожно: король бредил. Мадам Аделаида взяла на себя обязанности, раньше исполнявшиеся графиней дю Барри. Лаборд и Николя сменяли друг друга подле нее, протягивая ей намоченные салфетки. Днем король допустил к себе кардинала де ла Рош-Эмона и архиепископа Парижского, но говорить с ними отказался, сославшись, что ему трудно выговаривать слова. К вечеру лицо его почернело, а голос стал прерывистым, словно горло и нос у него забились зерном или мелкими шариками. Когда с ним начинали заговаривать об исповеди, он повторял, что боится, как бы гной из его язвочек не смешался со святым причастием; отказ от исповеди приводил его дочерей в отчаяние. Суббота прошла без особых изменений.
Седьмого числа ранним утром король попросил герцога де Дюра послать за аббатом Моду, его исповедником, который все эти дни молился в часовне. В обществе аббата он провел не менее четверти часа, ввергнув в изумление все свое окружение. Потом, переговорив с д'Эгийоном, он попросил дочерей разбудить и привести его внуков, строго указав черту, которую родственникам запрещалось переступать. Отдав надлежащие распоряжения, он вновь уединился с исповедником. В семь часов дофина и графиня д'Артуа дожидались в комнате совета, Мадам стояли возле двери королевской спальни, дофин — у подножия лестницы. Слуги, а также Лаборд и Николя разместились позади святых отцов, окруживших постель короля, дабы даровать ему последнее причастие.
— Господа, — произнес первый сборщик пожертвований, епископ Санлиса, — король поручил мне сказать вам, что он просит прощения у Господа за свои грехи перед ним и за прегрешения свои перед народом, и если Господу будет угодно вернуть ему здоровье, он покается, станет опорой Церкви и облегчит страдания народа.
С кровати раздался хриплый голос.
— Мне бы хотелось иметь силы сказать это все самому.
Восьмого числа, в воскресенье, здоровье короля резко ухудшилось, участился пульс и поднялся жар; лицо Его Величества выглядело совершенно ужасно. Николя понял: конец близок. В одиннадцать часов прибыл знаменитый английский инокулятор Саттон, обладавший чудодейственным порошком для прививания против оспы. Но англичанин отказался назвать состав порошка, и консилиум отверг его; придворное врачебное сообщество не пожелало отдавать дело исцеления государя в руки неизвестно кого; инокулятора изгнали как шарлатана.
В понедельник, девятого мая, король едва проявлял признаки жизни. Лаборд из последних сил дежурил подле него, и Николя прилагал все усилия, снабжая друга всем необходимым, дабы тот не упал от истощения. Короля поили крепкими целебными настоями, но они не действовали. Около десяти часов приняли решение соборовать монарха. Распахнули все двери, разрешили всем вход, и в спальню хлынула толпа, где, как с возмущением отметил Николя, преобладали любопытные, чье присутствие оправдывал этикет, но никак не чувства. Тело короля разлагалось, из спальни, несмотря на открытые окна, исходил омерзительный запах. Короля окружали свечи, освещавшие его темное, как у мавра, раздувшееся лицо, напоминавшее бронзовую маску; ко всеобщему удивлению, черты лица не деформировались, а всего лишь увеличились; веки покрылись струпьями, рот не закрывался. Всю ночь первый сборщик пожертвований и исповедник читали молитвы по преставляющемуся. Время от времени король отвечал на обращенные к нему мольбы и произносил несколько бессвязных слов. Сильный жар держался до 10 часов утра. Тело короля, содрогаясь в конвульсиях, оказывалось то вдоль, то поперек поставленной возле окна кровати. Врачи усиленно трудились, заставляя Его Величество беспрерывно глотать лекарства. К полудню началась агония. Чуть позже трех часов пополудни, в ту минуту, когда кардинал де ла Рош-Эмон произнес слова отходной молитвы Profiscere anima Christiana[54], Людовик XV испустил дух на руках у Лаборда. Свечу, стоявшую на окне, выходившем в мраморный дворик, погасили. У дверей зала «Бычий глаз» герцог де Бульон торжественно сообщил о смерти короля. В ответ вдали раздался громкий рокот, словно целый полк заряжал ружья: толпа придворных спешно покидала апартаменты покойного, дабы засвидетельствовать свое почтение новому монарху.
Николя спустился в парк. Легкий ветерок, напоенный цветочными ароматами, шевелил верхушки деревьев. По аллеям во множестве гуляли люди. По мере того как новость распространялась среди гуляющих, разговоры и смех звучали все громче. Он услышал, как двое рабочих говорили один другому: «А мне что с того? Хуже, чем нам сейчас, все равно быть не может». У Николя сжалось сердце, словно из-за всеобщего безразличия переживаемое им горе не могло вырваться наружу. Он так сильно сжал кулаки, что ногти до крови впились в ладони. Когда около пяти часов он вернулся в замок, королевская семья