— Само собой.
— А сейчас?
— На немцев, — ответил полковник. — Он им срочно понадобился. Не исключено, что какой–нибудь немец находится при нем.
— Советник?
— Наставник, так будет вернее… Ну, что скажешь? Меня интересует твое мнение.
— Он все время действовал в одном районе…
— Правильно, — полковник кивнул. — Там, очевидно, остались его люди. Он наверняка постарается использовать старые связи.
— Шпионаж?
— Не думаю… Не для того его наняли. Его цель — диверсии. А может, и террористические акты… Есть предположения, что он будет интересоваться аэродромами и железной дорогой… Надо его обезвредить.
— Когда ехать? — спросил Мещеряк.
— Завтра, голуба моя… — Полковник положил руку ему на плечо. — На самолет мы тебя устроим, договоримся с летчиками. Долетишь с ними до Баку, они туда матрицы центральных газет возят, а там доберешься до Чарджоу… Тебе нужны помощники?
— Есть один парень. Нечаев…
— Хорошо, — полковник кивнул. — Еще что? Зайди к полковнику Куюмджяну, он тебя проинструктирует…
Грузовой «Дуглас» был завален тяжелыми тюками. Вдоль его бортов тянулись узкие железные скамьи, на которых неудобно было сидеть. Захочешь поглядеть в иллюминатор — свернешь себе шею.
«Дуглас» отправился в очередной рейс с того же Центрального аэродрома, на который вчера прилетел Мещеряк. На аэродроме не переставая шумели пропеллеры, и машинный ветер сваливал набок высокую шелковистую траву, росшую по обе стороны взлетной полосы. В зале ожидания, набитом битком, устало дремали пехотные полковники и майоры в брезентовых сапогах, по нему сновали пилоты в летных куртках, подбитых искусственным мехом, в неуклюжих унтах. Только Мещеряк был во флотской форме.
Он нисколько не удивился тому, что встретил на аэродроме знакомых, которые тоже собирались в южные края, было бы куда удивительное, если бы он их там не встретил. Мысль о том, что другим, возможно, поручено то же задание, что и ему, не ранила его самолюбия. Иначе и быть не могло. На месте полковника он поступил бы точно так же.
В самолете было холодно. «Дуглас» шел навстречу солнцу. Посреди самолета стоял стрелок и, сжимая рукоятки пулемета, вглядывался в пустоту неба над головой — оттуда в любую минуту могли появиться немецкие самолеты. Увидев, что Мещеряк сидит, поджав ноги, стрелок посоветовал ему прилечь на тюки и отдохнуть. Лететь им еще долго. А часа через два, когда ребята организуют завтрак, стрелок его разбудит.
— И то дело, — согласился Мещеряк. Он знал радушие летчиков. Да и сам собирался их угостить. В вещмешке у него лежал добрый кусок малосольной лососины — пальчики оближешь.
Стрелок сдержал слово и разбудил Мещеряка, когда «стол» был уже накрыт. Летчики соорудили его из двух ящиков. На газете лежал хлеб и стояли банки заморской тушенки, которые вскрыли острыми ножами с плексигласовыми рукоятками — эти ножи лежали тут же, рядом, и Мещеряк мог оценить их по достоинству. Плексиглас тогда уже вошел в моду. Из него умудрялись делать не только рукоятки ножей, но и мундштуки, и портсигары. В умельцах недостатка не было.
— Присаживайся, морячок, — пригласил Мещеряка командир корабля. — Сном сыт не будешь.
Мещеряк не заставил себя упрашивать. Он был голоден и развязал вещмешок.
— Ого, тебя, как погляжу, тушенкой не удивишь, — снова сказал командир корабля, расстегивая ворот кителя. — Ло–со–син–ка… — он почти пропел это слово. — Вот это да… Давненько я ее не пробовал. Раньше, бывало, в «Метрополе»…
Командир корабля оказался коренным москвичом.
— По такому случаю… — осторожно намекнул стрелок.
— Можно. По маленькой можно… — командир кивнул. — Васек, принеси–ка баклагу… Рыбка, известное дело, плавать любит. Выкажем мосье лососю свое уважение. Он как–никак благородных кровей. Деликатес!..
Потом, поровну разлив спирт — глазомер у командира был что надо, он поднял свой стаканчик для бритья и сказал:
— Ну, со свиданьицем!..
В Баку прибыли днем. Жара была сухой и скрипучей — не верилось, что рядом море. На улицах пахло нефтью.
Простившись с летчиками, Мещеряк отправился в порт и, отыскав военного коменданта, договорился с ним, что тот посадит Мещеряка на первое же судно, отправляющееся в Красноводск. Комендант оказался добряком: «как не порадеть родному человечку?» И потому уже в десятом часу вечера, когда густо и низко стемнело, Мещеряк еще до начала посадки одним из первых поднялся на борт ржавого суденышка под названием «Мангышлак». У него была койка в восьмиместной каюте второго класса. Чего еще желать?
Когда пассажиры–счастливчики, которым достались посадочные талоны, взяли суденышко на абордаж, оно низко осело и, дымя, стало выбираться из порта. Где–то внизу меж ребер судовых шпангоутов трудно работала паровая машина, за обшивкой шумно дышало море, а в иллюминаторы скреблись звезды. В каюте было так душно, что Мещеряк снял китель, а потом и тельняшку.
День, проведенный в Баку, не оставил заметного следа в его сердце. Город оказался пыльным, как старый восточный ковер. Был разгар лета, весенняя полнозвучность южной природы уже притихла и поблекла, спело отяжелев под яростным солнцем, темнолицые люди на улицах в большинстве своем ходили не в пестрых шелковых одеяниях, а в тусклом армейском хаки, и у Мещеряка не возникало такого чувства, будто он попал в Персию, как это случилось когда–то с Есениным. Даже строки Есенина «Шаганэ ты моя, Шаганэ! Потому, что я с севера, что ли, я готов рассказать тебе поле, про волнистую рожь при луне…» вспомнились Мещеряку не в самом Баку, а уже позднее, когда он улегся на койку в утробе парохода «Мангышлак».
И Каспийское море, с которым он близко познакомился утром, тоже не произвело на него впечатления. То было по–восточному медлительное море, изнывавшее от духоты и зноя, с сухими песчаными отмелями и с мертвой от бесплодия каменистой землей, на которой стоял Красноводск. Там не было пресной воды; ее приходилось привозить в цистернах и развозить по улицам в бочках.
Но самое пекло было не в городе, а на Красноводском вокзале. Там на путях стояли черные цистерны с нефтью, похожие на расползшихся жуков. Из тендеров раскаленных паровозов на землю лились струи маслянистого кипятка, шпалы отливали лихорадочным малярийным блеском, а инвалидные рукава водокачек пусто ржавели в неизбывной тоске по влаге. На перроне Красноводского вокзала стоял один–единственный цинковый бачок с остатками теплой, болотного вкуса водицы, и к незаметной лужице, которая темнела под ним, то и дело шустро подбегали, чтобы напиться, маленькие ящерицы.
Красноводск стоял на потрескавшихся от старости камнях. Тут уже чувствовался восток. По улицам ходили чернобородые туркмены в меховых шапках и полосатых ватных халатах, сновали молодые женщины в тюбетейках и с медными серьгами, продетыми в ноздри. У глинобитных дувалов стояли сонные ишаки. А когда застучали колеса зеленого вагона, набитого шумным людом — ранеными из госпиталей, новоиспеченными лейтенантами из пехотных училищ с пустыми кирзовыми кобурами, старыми беззубыми туркменами и эвакуированными, Мещеряку из тамбура открылись пустые дали то и дело вздымавшейся горбами сухой глинистой земли. Не верилось, что за этими безрадостными пустынями, за мертвым маревом могут оказаться какие–то города и реки, да что там города и реки — хотя бы колодцы, арыки, кибитки и деревья… Было такое чувство, словно поезд тащится по самому краю земли.
Вагон трясло и покачивало. В нем пахло бараньей шерстью и луком. Люди ели, спали, пили кипяток, за которым приходилось прыгать с пустыми чайниками, когда поезд, подъезжая к станциям, замедлял ход, разговаривали, бранились, пели песни… В этом вагоне Мещеряк впервые услышал песни про темную ночь и удачливого Костю–морячка, который приводил в родную Одессу шаланды, полные кефали. И от этих слов, напомнивших ему и Французский бульвар, и Молдаванку, и Пересыпь, у Мещеряка сжималось сердце.