— Это все?
— Если вам еще что–нибудь нужно… — старший лейтенант Ризаев был начисто лишен чувства юмора. — Мой телефон шесть двадцать один.
— Хорошо, — Мещеряк кивнул. — Спасибо.
— Я могу идти?
Отпустив Ризаева, Мещеряк расстегнул китель и, повесив его на спинку стула, улегся на прохладный клеенчатый диван. Ему хотелось побыть одному.
Окно было открыто. Оно выходило во двор, над которым свежо и прохладно голубело высокое небо. Посреди дворика стоял колодец, и слышно было, как скрипит деревянный ворот и звякает цепь. И еще был слышен тяжелый плеск воды.
В гостинице — вавилонское столпотворение. Содом и Гоморра, как на восточном базаре… Хлопали двери, сипели чайники, переругивались женщины… В коридорах сладко пахло тушеной морковью и пустыми супами военного времени.
Чарджоуская гостиница была плотно заселена разношерстным людом. Были тут и суровые ревизоры «из центра» с неизменными портфелями, и военные, и оркестранты знаменитого джаза, гастролировавшие в городе вот уже вторую неделю, и какие–то почтенные седобородые старцы, которым место в мечетях. И хотя устроиться в гостиницу было не просто, никто не интересовался, каким ветром всех этих людей сорвало с насиженных мест и втиснуло в затхлые номера. Ведь то был ветер войны.
Коридорная вручила Мещеряку тяжелый черный ключ с простой прямоугольной бородкой, и Мещеряк, повернув его дважды, очутился в сравнительно большой комнате, в которой, однако, стояла всего лишь одна железная кровать с тумбочкой. Спинку второй кровати, которую, очевидно, разобрали и вынесли из его номера совсем недавно, Мещеряк заметил еще в коридоре.
Первым делом Мещеряк распихал содержимое своего вещмешка по отделениям тумбочки, а потом, зашвырнув пустой мешок под кровать, присел на подоконник. Стульев в номере не было. Не потому ли, что на востоке привыкли обходиться без них?
Окно выходило во двор.
С тех пор, как он сошел с поезда, прошло уже более пяти часов. И все это время его не покидало чувство, что за ним кто–то наблюдает. Если бы за ним кто–нибудь шел по пятам, Мещеряк наверняка заметил бы это. И все же… И на улице, и даже здесь, в пустом номере гостиницы, он чувствовал себя так, словно кто–то не сводит с него глаз… Впрочем, мало ли что может примерещиться в такую жару. В пустыне, говорят, даже миражи бывают. Выходит, он ошибается? Дай то бог…
Соскочив с подоконника, он принялся вышагивать из угла в угол своего временного жилища. Ему хотелось трезво и спокойно разобраться во всем. Но сосредоточиться ему не удавалось. Чем вызвано ощущение тревоги и близкой опасности?.. Уж не тем ли, что гвардии подполковник, с которым он только что беседовал, как бы невзначай про цитировал несколько изречений из какой–то древней книги под названием «Кабус–наме»? Что и говорить, в древнем фолианте содержались мудрые советы. Хотя бы этот… «Если не хочешь, чтобы враг узнал твою тайну, не открывай ее даже другу». Просто и мудро. Но что подполковник хотел этим сказать?.. Уж не то ли, что не полагается даже на своих людей? На старшего лейтенанта Ризаева, на Садыкова… Его слова служили предостережением. Но ведь нельзя подозревать всех и вся. Недоверие и подозрительность плохие союзники. Если видишь вокруг себя одно только зло, то невольно опускаешь руки…
Ему вспомнился хмурый и желчный майор Петрухин, с которым его однажды свела судьба в далеком тыловом городке. Хотелось бы знать, как он там, этот майор. Наверняка благоденствует. Что ему сделается? Сомнения ему неведомы, угрызения совести — тоже. Такие не тонут. Но гвардии подполковник не был похож на Петрухина. Опытный контрразведчик, фронтовик… Он был старше Мещеряка, много лет прожил в Средней Азии, и его советами не следовало пренебрегать.
Одутловатое лицо Петрухина расплылось у него перед глазами. Бог с ним, с этим майором… Сейчас куда важнее было думать об Ачил–беке. Что он знает о нем?
Ачил–беку, очевидно, было уже под шестьдесят. В таком возрасте люди становятся осторожными, расчетливыми. Это в молодости, когда он был сказочно богат и удачлив, Ачил–бек мог верить в свою счастливую звезду и проявлять беспечность. Еще бы, он был тогда одним из приближенных бухарского эмира Алим–хана!.. Он служил ему верой и правдой. И когда в сентябре двадцатого эмира прогнали, Ачил– бек не сложил оружия. Еще добрый десяток лет его головорезы наводили ужас на жителей кишлаков и кочевников в низовьях Аму–Дарьи. Всюду у него были свои люди. Доносчики, осведомители… Он резал скот, жег и убивал, травил колодцы. Вокруг него не раз сжималось кольцо, но он ускользал., Уходил в Персию, в Афганистан. И опять возвращался. В последний раз его видели весной тридцать первого… Потом он канул в бурные воды Пьянджа.
Но ведь есть еще, наверное, люди, которые его хорошо помнят! Не может быть, чтобы не было таких людей. Здесь, в самом Чарджоу, или в его окрестностях. Колхозники, бывшие красноармейцы… А может, и бывшие басмачи, ставшие честными людьми. Найти бы их!.. Вот с этого, пожалуй, и следует начинать. С розысков…
Подумав об этом, Мещеряк надел фуражку. В номере ему делать нечего. Соседи? С ними он уже познакомился. К его ключу была привязана картонка с цифрой «17», а в пятнадцатом номере жили две танцовщицы и певица, которой, проходя по коридору, он отдал коробок спичек, а в девятнадцатом вот уже который месяц обитала семья председателя уполнаркомзага, переведенного в Чарджоу из города Керки. Этих соседей не надо было остерегаться. Окно? Но оно выходило во двор. И Мещеряк оставил его открытым.
В последний раз окинув взглядом комнату, он вышел и запер за собой дверь. Бородка ключа снова повернулась дважды до упора.
Через полчаса он уже сидел в редакции областной газеты «Чарджоуская правда» и листал подшивки за последние месяцы. Газета выходила на двух языках, на русском и туркменском. Редактор вот–вот должен был вернуться из типографии.
Газетные страницы шелестели сухо и пахли пылью.
Одна заметка привлекла его внимание. В ней говорилось о двадцать пятой годовщине вооруженного выступления рабочих Чарджуйского паровозного депо — в ту далекую пору город еще назывался Чарджуем, и подписана она была каким–то Шарифиддиновым У., человеком, который если и не был историком, то по крайней мере интересовался этой наукой. Вторая заметка того же автора была посвящена Хорезмскому оазису.
«Юго–восточнее Хозараспа, — прочел Мещеряк, — где река Аму–Дарья, прорывая каменную гряду, образует огромную Питнекскую излучину и через Тюямуюнскую теснину рвется к Аральскому морю, на ее левом берегу стоит благодатный Хорезмский оазис, похожий на зеленую жемчужину, покоящуюся в золоте Кызылкумов и Каракумов.
Многие десятилетия Хорезм раздирали феодальные распри и междоусобицы. Из века в век повторялись нашествия иноземных завоевателей. В результате ко времени присоединения к России Хорезм оказался одним из самых отсталых захолустных уголков Туркестана.
Но вскоре все изменилось. Теперь это благословенный край.
Правда, несмотря на значительную густоту населения, больших городов и кишлаков в оазисе все еще мало. Самый крупный из них город Ургенч расположен на левом берегу Аму–Дарьи. Возникновение его относят к середине XVII века, когда хан Абдулгази повелел жителям обезлюдевшего к тому времени древнего, основанного еще в первом веке нашей эры, города Куня–Ургенч (Древний Ургенч) переселиться на новое место. Тогда–то Куня–Ургенч, эта древняя столица богатого и могущественного Хорезмского государства, окончательно захирела. Поэтому развалины Куня–Ургенча с отдельными, хорошо сохранившимися мавзолеями, дворцами и медресе можно и теперь увидеть в Сарыкамышской дельте Аму– Дарьи…»
Он не успел дочитать заметку до конца. В комнату вошла женщина с изможденным русским лицом и сказала, что редактор, вернувшийся из типографии, просит его зайти. Она сразу же, как о том просил Мещеряк, доложила о нем редактору.
В кабинете редактора тихо горела настольная электрическая лампа под зеленым абажуром. У человека, сидевшего за столом, было плохо выбритое лицо пожилого колхозника. От его старомодной