домов и церковные купола были как бы изваяны из снега, а шрапнель мерцала в небе, точно иней, и лучи прожекторов были щупальцами огромных насекомых, ползущих сквозь молочную тьму. Через равные промежутки вспыхивало багровое ревущее пламя зажигательных бомб. Один раз им удалось разглядеть в небе две крошечные серебряные сигары. Казалось, что они летят выше луны.

Эвелин почувствовала, что рука Рауля, лежавшая на ее талии, скользнула выше, и его ладонь легла на ее грудь.

– C'est fou, tu sais… c'est fou, tu sais…[156] – говорил он певучим голосом; он, казалось, совсем забыл английский язык.

После этого они перешли на французский, и Эвелин решила, что безумно любит его. Когда по улицам промчалась breloque,[157] они пошли домой по темному, безмолвному Парижу. На каком-то углу к ним подошел жандарм и попросил Лемонье предъявить документы. Он с трудом прочел их при мутном синем свете уличного фонаря, Эвелин стояла затаив дыхание, чувствуя, как стучит ее сердце. Жандарм вернул бумаги, откозырял, пространно извинился и удалился. Никто из них не произнес ни слова, но Рауль, по-видимому, считал делом решенным, что спать пойдет к ней. Они быстро шли по холодным темным улицам, их каблуки гулко стучали по булыжнику. Она висела на его руке, было что-то напряженное, что-то электризующее и беспокоящее в том, как на ходу соприкасались их бедра.

Дом, в котором она жила, был одним из немногих парижских домов, не имеющих консьержки. Она открыла дверь своим ключом, и они, дрожа, поднялись по холодной каменной лестнице. Она шепнула ему, чтобы он не шумел, а то проснется служанка.

– Как это скучно, – шепнул он; его теплые губы коснулись ее уха. – Надеюсь, ты не очень соскучишься.

Поправив прическу перед туалетом, перенюхав с видом знатока все ее флаконы, спокойно и без всякого смущения разглядев себя в зеркале, он сказал:

– Очаровательная Эвелин, хочешь быть моей женой? Это можно будет устроить, знаешь. Мой дядя, глава семьи, обожает американцев. Разумеется, все это будет ужасно скучно, бракосочетание и тому подобное.

– О нет, это не в моем вкусе, – шепнула она из-под одеяла, дрожа и хихикая.

Рауль бросил на нее гневный, оскорбленный взгляд, очень церемонно пожелал ей спокойной ночи и ушел.

Когда под ее окном зацвели деревья и цветочницы на базарах начали продавать белые и желтые нарциссы, наступившая весна заставила ее особенно остро ощутить свое одиночество в Париже. Джерри Бернхем уехал в Палестину, Рауль Лемонье больше не показывался, майор Эплтон заходил к ней всякий раз, как приезжал в город, и оказывал ей всяческие знаки внимания, но он действовал ей на нервы. Элайза Фелтон была шофером санитарного автомобиля при американском госпитале на авеню Буа-де-Булонь и по воскресеньям, когда бывала свободна, заходила к Эвелин и отравляла ей жизнь жалобами на то, что Эвелин вовсе не та свободная язычница в душе, за которую она ее вначале принимала. Она говорила, что никто ее не любит и что, даст Бог, снаряд из «Большой Берты» в скором времени покончит с ней. Дошло до того, что Эвелин по воскресеньям на весь день уходила из дому и часто сидела вечерами в канцелярии, читая Анатоля Франса.

Вечные приставания Ивонны тоже утомляли ее; та пыталась руководить жизнью Эвелин, комментируя каждый ее шаг односложными замечаниями. Когда приехал в отпуск Дон Стивенс, еще более худой, чем обычно, в своей серой квакерской форме он показался ей истинным посланцем Божьим, и Эвелин подумала, что, может быть, она его, в конце концов, все-таки полюбит. Она сказала Ивонне, что он ее кузен и что они выросли вместе как брат и сестра, и поместила его в комнате Элинор.

Дон был дико взбудоражен успехами русских большевиков, невероятно много ел, выпил все вино, какое было в доме, и все время загадочно намекал на свою близость к каким-то подпольным организациям. Он говорил, что во всех армиях происходят бунты и что то, что произошло под Капоретто, неминуемо произойдет на всех фронтах; что германские солдаты тоже готовы восстать и что это будет началом всемирной революции. Он рассказал ей о верденском мятеже, о целых эшелонах солдат, ехавших на передовые позиции с криками «а bas la guerre!»[158]и стрелявших на ходу в жандармов.

– Эвелин, мы на пороге великих событий… Рабочие всего мира не хотят больше терпеть это безумие… Черт возьми, пожалуй, стоило воевать, если мы в результате дорвемся до новой социалистической цивилизации.

Он перегнулся через стол и поцеловал ее на глазах у длинноносой Ивонны, внесшей оладьи, облитые горячим коньяком. Он погрозил Ивонне пальцем и чуть было не вызвал на ее лице улыбки своим тоном, которым сказал: «Aprиs la guerre finie».[159]

Весной и летом дела на фронте, по-видимому, действительно пошатнулись. Дон был, возможно, прав. По ночам она слышала непрекращающийся рев гигантского орудийного прибоя на разваливающемся фронте. В канцелярии циркулировали сумасшедшие слухи: британская Пятая армия показала пятки, канадцы восстали и захватили Амьен, шпионы испортили все американские аэропланы, австрийцы опять прорвали итальянский фронт. Три раза канцелярия Красного Креста получала предписание свернуться и быть готовой к эвакуации из Парижа. В такой обстановке отделу пропаганды было трудно сохранять в своих бюллетенях бодрый тон, но Париж, к общему утешению, продолжал наполняться американскими лицами, американской военной полицией, кожаными поясами и консервами, а в июле майор Мурхауз, только что вернувшийся из Штатов, явился в управление со сведениями о сражении при Шато-Тьерри, [160] полученными из первоисточника, и заявил, что через год война будет окончена.

В тот же вечер он пригласил Эвелин обедать в «Кафе де-ла-Пе», и ради него она не пошла на свидание с Джерри Бернхемом, который вернулся с Ближнего Востока и Балкан и был полон рассказов о холере и стихийных бедствиях. Джи Даблъю угостил ее роскошным обедом; он заявил, что Элинор приказала ему развлечь Эвелин. Он говорил, что после войны начнется эра гигантской экспансии Америки – Америки, милосердного самаритянина, исцеляющего раны истерзанной Европы. Можно было подумать, что он репетирует речь; кончив говорить, он поглядел на Эвелин с забавной виноватой улыбкой и сказал: «И самое смешное, что это правда», и Эвелин рассмеялась и вдруг почувствовала, что Джи Даблъю ей, право же, очень нравится.

На ней было новое платье, купленное у «Пакена» на деньги, присланные отцом ко дню ее рождения, и после форменного платья оно доставляло ей истинную радость. Они еще не успели по-настоящему разговориться, как обед уже был съеден. Эвелин хотелось, чтобы он рассказал ей о себе. После обеда они поехали к «Максиму», но там было полным-полно пьяных, скандалящих авиаторов, и вся эта кутерьма напугала Джи Даблъю, поэтому Эвелин предложила поехать к ней и выпить еще по бокалу вина. Когда они приехали на набережную Де-ла-Турнель и уже выходили из штабного автомобиля Джи Даблъю, она увидела Дона Стивенса, шагавшего по улице. Она понадеялась, что он их не заметит, но он повернулся и подбежал к ним. С ним был молодой парень в солдатской форме, по фамилии Джонсон. Они все вместе поднялись наверх и уныло расселись в гостиной. Она и Джи Даблъю не могли найти никакой темы для разговора, кроме Элинор, а те двое уныло сидели на своих стульях и имели весьма сконфуженный вид; наконец Джи Даблъю встал, спустился вниз, сел в свою машину и уехал.

– Фу черт, что может быть отвратительнее майора из Красного Креста! – разразился Дон, как только за Джи Даблъю закрылась дверь.

Эвелин рассердилась.

– Нисколько не хуже, чем быть липовым квакером,[161] – сказала она ледяным тоном.

– Простите нам это вторжение, мисс Хэтчинс, – пролепетал солдат, который чем-то напоминал шведа.

– Мы хотели вытащить вас в кафе или еще куда-нибудь, но теперь уже поздно… – начал Дон вызывающим тоном.

Солдат перебил его:

– Я надеюсь, мисс Хэтчинс, что вы простите наше вторжение, то есть, я хочу сказать, мое вторжение. Я упросил Дона повести меня к вам. Он так много говорил мне о вас, и я уже целый год не встречал настоящей милой американки.

Вы читаете 1919
Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ИЗБРАННОЕ

0

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату