лиловые круги под большими глазами с длинными девичьими ресницами. Но Элинор он, по-видимому, и сейчас казался очаровательным, и она жадно впивала его болтовню о l'elan supreme du sacrifice и l'harmonie mysterieuse de la mort.[151] Он служил санитаром в тыловом госпитале в Нанси, стал очень религиозным и почти разучился говорить по-английски. Когда они спросили его о его занятиях живописью, он пожал плечами и ничего не ответил. За ужином он ел очень мало и пил только воду. Он сидел до поздней ночи, рассказывая о чудесных обращениях неверующих, о соборовании на передовых позициях, о юноше Христе, явившемся ему на перевязочном пункте среди раненых во время газовой атаки. Apres la guerre[152] он уйдет в монастырь. По всей вероятности, в траппистский.[153] Когда он ушел, Элинор сказала, что это был самый одухотворенный вечер в ее жизни. Эвелин не спорила с ней.
Морис пришел еще один раз до конца своего отпуска и привел с собой молодого писателя, работавшего на Ке д'Орсе,[154] – высокого, румяного, молодого, похожего на английского школьника француза, по имени Рауль Лемонье. Он, по всей видимости, охотнее говорил по- английски, чем по-французски. Он два года пробыл на фронте, служил альпийским стрелком и был уволен в бессрочный отпуск не то из-за легких, не то из-за того, что его дядя был министром, – он сам точно не знал из-за чего. Ему все наскучило, говорил он. Впрочем, он любил играть в теннис и, кроме того, каждый день ездил в Сен-Клу и занимался там греблей. Выяснилось, что Элинор всю осень только и мечтала о теннисе. Он сказал, что ему нравятся англичанки и американки за их любовь к спорту. А тут, во Франции, каждая женщина воображает, что все только и мечтают сию же минуту лечь с ней в постель.
– Любовь – скука, – сказал Рауль.
Он и Эвелин стояли в оконной нише, болтая о коктейлях (он обожал американские напитки), и смотрели, как на Нотр-Дам и на Сену опускаются последние лиловые волокна сумерек, а Элинор и Морис сидели в темноте в маленькой гостиной и говорили о святом Франциске Ассизском. Она пригласила его к обеду.
На следующее утро Элинор сказала, что она, вероятнее всего, примет католичество. По дороге в канцелярию она затащила Эвелин в Нотр-Дам слушать мессу, и обе они поставили по свечке за здравие Мориса перед довольно неприятной с виду, как показалось Эвелин, Девой Марией неподалеку от главного входа. Все же там было очень импозантно, скорбные голоса священников, и свечи, и запах холодного ладана. Она надеялась, что бедняжку Мориса не убьют.
Вечером Эвелин пригласила к обеду Джерри Бернхема, мисс Фелтон, вернувшуюся из Амьена, и майора Эплтона, который жил в Париже и имел какое-то отношение к танкам. Обед был отличный, жареная утка с померанцами, хотя Джерри, злившийся на Эвелин за то, что она слишком много разговаривала с Лемонье, напился, и пересыпал свою речь ругательствами, и рассказывал об отступлении под Капоретто, и заявил, что союзникам приходится туго. Майор Эплтон сказал, что об этом не следует говорить, даже если это правда, и побагровел. Элинор тоже страшно возмутилась и сказала, что за подобные разговоры его следовало бы арестовать, и, после того как все ушли, она серьезно поссорилась с Эвелин.
– Что о нас подумает этот молодой француз? Милая Эвелин, ты прелесть, но у тебя вульгарнейшие друзья. Я просто не понимаю, где ты их откапываешь. Эта Фелтон выпила четыре коктейля, кварту божоле и три стакана коньяку. Я сама считала.
Эвелин расхохоталась, и они обе начали хохотать. Тем не менее Элинор сказала, что они ведут слишком богемный образ жизни, что это нехорошо, все-таки война, и в Италии и России такое ужасное положение, и бедные мальчики в окопах, и тому подобное.
В эту зиму Париж постепенно наполнялся американцами в военной форме и штабными автомобилями и консервами со складов Красного Креста, и майор Мурхауз, оказавшийся старым приятелем Элинор, прибыл прямо из Вашингтона и встал во главе отдела пропаганды Красного Креста. Все говорили о нем еще до того, как он приехал, так как до войны он был одним из виднейших нью-йоркских специалистов по рекламному делу. Не было человека, который не слышал бы о Дж. Уорде Мурхаузе. Когда пришло известие о его прибытии в Брест, в канцелярии поднялась страшная суматоха, и все нервничали и гадали, на кого обрушится удар.
В то утро, когда он приехал, Эвелин прежде всего заметила, что Элинор завилась. Затем, перед самым обеденным перерывом, весь личный состав отдела пропаганды был приглашен в кабинет майора Вуда знакомиться с майором Мурхаузом. Он был довольно крупный мужчина с голубыми глазами и очень светлыми, почти белыми волосами. Военная форма отлично сидела на нем, а пояс, портупея и краги сверкали, как зеркало. Эвелин он сразу показался искренним и привлекательным, что-то в нем напоминало ей отца, он ей понравился. Он казался молодым, несмотря на двойной подбородок, и говорил с легким южным акцентом. Он произнес краткую речь о значении работы, проводимой Красным Крестом в целях поднятия духа гражданского населения и бойцов, и о том, что отдел пропаганды ставит себе две цели: стимулировать в Америке сбор пожертвований и информировать публику о ходе работы. Вся беда в том, что публика недостаточно осведомлена о ценнейших достижениях работников Красного Креста и, к сожалению, склонна прислушиваться к критике германофилов, делающих свое дело под маской пацифизма, и всевозможных смутьянов, всегда готовых все порицать и критиковать; американский народ и обездоленное войной население союзных стран должны знать о блистательных подвигах самопожертвования, совершаемых работниками Красного Креста, – подвигах по-своему не менее блистательных, чем жертвенный подвиг наших дорогих мальчиков в окопах.
– Даже и в настоящий момент, друзья мои, мы находимся под огнем, и мы готовы принести высшую жертву во имя того, чтобы цивилизация не исчезла с лица земли.
Майор Вуд откинулся на своем вращающемся кресле, которое пискнуло так громко, что все вздрогнули, и многие посмотрели в окно, как бы ожидая, что в него влетит снаряд «Большой Берты».
– Теперь вы понимаете, – сказал майор Мурхауз, повысив голос и сверкнув голубыми глазами, – какие чувства мы должны внушить публике. Стиснутые зубы, собранные в кулак нервы, решимость довести дело до конца.
Эвелин была невольно захвачена этой речью. Она искоса взглянула на Элинор – та казалась холодной и была похожа на лилию; такой точно вид у нее, как когда она слушала рассказ Мориса о явлении Христа во время газовой атаки. «Никогда не знаешь, о чем она думает», – сказала Эвелин про себя.
Вечером, когда Джи Даблъю (так Элинор называла майора Мурхауза) пришел к ним пить чай, Эвелин почувствовала, что за ней внимательно наблюдают, и постаралась не ударить лицом в грязь; это и есть «финансовый советник», она внутренне усмехнулась. Он был мрачен и мало говорил и был, по всей видимости, неприятно поражен, когда они ему рассказали о воздушных налетах в лунные ночи и о том, что президент Пуанкаре ежедневно собственной персоной обходит разрушенные дома и выражает соболезнование уцелевшим. Он сидел у них недолго и уехал в штабной машине на совещание с какими-то важными лицами. Эвелин показалось, что он нервничал и был чем-то озабочен и охотней всего остался бы у них. Элинор вышла с ним на площадку лестницы и некоторое время не возвращалась. Эвелин пристально поглядела на нее, когда она вошла в комнату, но на ее лице было обычное выражение тонко изваянного спокойствия. У Эвелин чуть было не сорвался с языка вопрос «кто он ей, этот Мурхауз, он ее… ее?…» Она не могла найти подходящего слова.
Элинор некоторое время молчала, потом покачала головой и сказала:
– Бедная Гертруда.
– Кто это?
В голосе Элинор прозвучала жесткая нотка:
– Жена Джи Даблъю… Она в санатории, у нее нервное расстройство… Эти волнения, дорогая моя, эта ужасная война.
Майор Мурхауз уехал в Италию реорганизовать отдел пропаганды Американского Красного Креста, а спустя две-три недели Элинор получила из Вашингтона предписание перейти на работу в римское отделение. Таким образом Эвелин осталась в квартире вдвоем с Ивонной.
Была холодная скучная зима, и сослуживцы по Красному Кресту действовали Эвелин на нервы, но она не бросала службы и умудрялась даже изредка развлекаться по вечерам с Раулем, который заходил за ней и водил ее в какую-нибудь petite boоte[155] или в другое скучное, как он всегда говорил, место. Он водил ее в «Noctambules», где можно было выпить после полицейского часа, или в какой-нибудь маленький ресторанчик на Монмартре; однажды холодной лунной январской ночью, стоя под портиком Сакре-Кер, они наблюдали налет цеппелинов. Париж лежал под ними, холодный и мертвый, крыши