четыре тридцать пропуск оживает в моем кармане среди пилюль.
сержант-квартирмейстер Санитарного корпуса и главный бузотер натягивают дождевики и выходят из ворот санитарной базы США в пронизанный фонарями дождь и идут без гроша в кармане в «Белую Лошадь» где при помощи своих нашивок и парлевуканья добывают на арапа выпивку и омлет с жареной картошкой и заигрывают с яблочнощекой Мадлен нельзя ли нам
в темном коридоре ведущем в заднюю комнату ребята выстроились в очередь чтобы попасть к девице в черном платье приехавшей из города – оставить десять франков и побежать в профилакторий
снаружи дождь льет на булыжный город внутри мы пьем vin rouge парлевукаем лягушечьи лапки нельзя ли нам coucher avec и старик запасной пьет за соседним столиком запретный абсент и говорит Tout est bien faitl dans la nature а la vфtre aux americains[191]
Dans la mort il n'y a rien de terrible Quant on va mourir on pense а tout mais vite[192]
в первый день нового года отпущенный после утренней переклички я пошел гулять с одним парнем из Филадельфии по багровым по-зимнему изборожденным улицам под багровым кружевом сплетенных деревьев усеянных воронами каркающими у нас над головами через красно-ржавые холмы в деревню мы пойдем еще дальше будем пить хорошее вино всюду названия из эпохи Меровингов[193] мельничные колеса стеклянисто-зеленые ручейки когда вода журча вытекает из древних каменных раструбов румяные яблоки Мадлен запах буковых листьев Мы будем пить вино товарищ из Филадельфии получил beaucoup деньжат по-зимнему багровеющее вино солнце прорывается сквозь тучи в первый день года
в первой деревне мы останавливаемся смотрим на группу восковых фигур старик застрелил хорошенькую крестьянку похожую на Мадлен но только моложе она лежит с простреленной левой грудью в крови на заезженной дороге хорошенькая и пухлая как маленькая куропатка
потом старик снял с одной ноги башмак и упер дробовик в подбородок большим пальцем ноги нажал на спусковой крючок и выстрелил себе в голову мы стоим глядя на голую ногу и на башмак и на ногу в башмаке и на убитую девушку и на старика с головой в холщовом мешке и на грязный голый палец ноги которым он спустил курок Faut pas toucher[194] покуда не приедет полицейский комиссар proces verbale[195] в этот первый день года светит солнце…
Дочка
Тренты жили в особняке на Плезент-авеню, самой лучшей улице в Далласе – самом большом и самом передовом городе в Техасе – самом большом штате Америки, с самой черноземной почвой и самым белым населением, и Америка была самая великая страна в мире, и Дочка была папиной самой единственной и самой обожаемой девочкой. По-настоящему ее звали Энн Элизабет Трент, так же как ее милую, бедную мамочку, которая умерла, когда она была еще совсем маленькой, но папа и мальчики называли ее Дочкой. Бадди по-настоящему звали Уильям Делани Трент, так же как папу, который был видным адвокатом, а Бестера по-настоящему звали Спенсер Андерсон Трент.
Зимой они ходили в школу, а летом носились по ранчо, приобретенному еще дедушкой-пионером. Когда они были совсем маленькими, ранчо еще не было огорожено и неклейменые бычки паслись в высохших речных руслах, но, когда Дочка начала ходить в среднюю школу, всюду уже были поставлены заборы и прокладывалось макадамовое шоссе до Далласа, а папа повсюду разъезжал в «форде», а не на своем кровном арабском жеребце Мулле, которого он получил от одного коннозаводчика на выставке племенного скота в Уэйко: коннозаводчик разорился и не мог уплатить своему адвокату гонорар наличными. У Дочки был буланый пони, по кличке Кофе, он кивал головой и рыл копытом землю, когда ему хотелось получить кусочек сахару, но у некоторых ее подруг были собственные автомобили, и Дочка и мальчики все время приставали к папе, чтобы он купил автомобиль, настоящий автомобиль вместо той жалкой старой калоши, в которой он разъезжал по ранчо.
В ту весну, когда Дочка кончила среднюю школу, папа купил открытый «пирс-эрроу», и девочки счастливее ее не было на свете. Утром накануне выпускного акта, сидя за рулем в воздушном белом платье и поджидая папу, который только что вернулся из конторы и переодевался наверху, она думала о том, с каким удовольствием поглядела бы на себя – как она сидит в это не слишком жаркое июньское утро в ослепительно сверкающем черном автомобиле среди сверкающих медных и никелевых частей, под сверкающим бледно-голубым, огромным техасским небом, в центре огромного плоского богатого техасского края, раскинувшегося на двести миль в одну сторону и на двести миль в другую. Она видела половину своего лица в маленьком овальном зеркальце, вделанном в переднее стекло. Под песочными волосами оно казалось красным и загорелым. Если бы у нее были рыжие волосы и белая, точно сливки, кожа, как у Сузан Джил-спай, мечтала она и вдруг увидела Джо Уошберна – он шел по улице, темноволосый и серьезный, в панаме. Она улыбнулась, ему стыдливой улыбкой как раз вовремя, и он сказал:
– Какая ты стала прелестная, Дочка, прости за комплимент.
– Я жду папу и мальчиков, мы едем на торжественный акт. Ах, Джо, мы опаздываем, и я так волнуюсь… Я ужасно выгляжу.
– Ну, хорошо веселись. – Он медленно пошел дальше, на ходу сдвинув шляпу на затылок.
Что-то более жаркое, чем июньское солнце, вспыхнуло в очень темных глазах Джо и зажгло румянец на ее лице и побежало дальше, по шее и по спине под тонким платьем и между маленькими только-только наметившимися грудями, о которых она старалась не думать. Наконец вышли папа и мальчики, все трое белокурые, расфранченные и загорелые. Папа пересадил ее назад, к Баду, который сидел прямо, точно аршин проглотил.
Сильный ветер поднялся навстречу и швырял пыль им в лицо. С той минуты, как она увидела кирпичное здание школы, и толпу, и светлые платья, и киоски, и большой флаг с извивающимися на фоне неба полосами, она так разволновалась, что после ничего не могла вспомнить.
Вечером на балу, надев впервые в жизни бальное платье, она вновь пришла в себя – тюль, и пудра, и толпа, натянутые и робкие мальчики в черных костюмах, девочки, набившиеся в дамскую комнату, чтобы поглядеть на туалеты подруг. Танцуя, она не произносила ни слова, только улыбалась, и склоняла голову чуть набок, и надеялась, что с этим кавалером танцевать уже недолго. По большей части она не знала, с кем танцует, только двигалась, улыбаясь в облаке розового тюля и разноцветных огней, лица мальчиков всплывали перед ней, мальчики пытались говорить развязным тоном опытного соблазнителя либо, наоборот, робели и еле ворочали языком, лица всех цветов над одинаково деревянными туловищами. Она была искренне удивлена, когда во время разъезда Сузан Джилспай подошла к ней в раздевалке и усмехнулась:
– Дорогая моя, ты была царицей бала.
Когда наутро Бад и Бестер сказали то же самое, и старая негритянка Эмма, воспитывавшая их после маминой смерти, пришла с кухни и сказала: «Знаете, мисс Энни, весь город говорит, что вы вчера были царицей бала», она вся раскраснелась от счастья. Эмма сказала, что так ей передавал тот желтый негодяй молочник, его тетка служит у миссис Уошберн, потом она поставила на стол булочки и вышла, осклабясь, как раскрытый рояль.
– Да, Дочка, – сказал папа своим низким, спокойным голосом и потрепал ее по руке, – я и сам так думал, но потом подумал – может быть, я пристрастен.
Летом приехал Джо Уошберн, только что кончивший юридический факультет в Остине и собиравшийся