осенью поступить на службу в папину контору, и прогостил у них на ранчо две недели. Дочка ужасно обращалась с ним, заставила старика Хилдрета дать ему норовистого старого одноглазого пони, клала ему жаб в кровать, подавала ему за столом горячий соус с перцем вместо грибной подливки или пыталась насыпать ему в кофе соль вместо сахара. Мальчики до того рассердились на нее, что вовсе перестали с ней разговаривать, а папа сказал, что она превратилась в настоящую дикарку, но она никак не могла прекратить эти выходки.
Потом однажды они поехали верхом ужинать на Ясный ручей и купались при лунном свете в глубокой выбоине под утесом. Вдруг Дочке пришла в голову сумасшедшая мысль: она взбежала наверх и сказала, что прыгнет в воду с утеса. Вода выглядела очень мирно, и луна, дробясь, плавала по ней. Все закричали в один голос, чтобы она не смела этого делать, но она уже прыгнула с утеса ласточкой. Но тут случилось что-то неладное. Она ушибла голову, голова страшно болела. Она глотала воду… она пыталась освободиться от какого-то тяжелого груза, который давил на нее… это был Джо. Лунный свет потух в водовороте, все кругом почернело, но она крепко обхватила руками шею Джо, ее пальцы впились в напряженные мускулы его предплечий. Она пришла в себя, его лицо было совсем близко у ее лица, и в небе опять светила луна, и что-то теплое текло по ее лбу. Она пыталась выговорить: «Джо, я люблю тебя, Джо, я люблю тебя» – но все опять растаяло в теплой, клейкой тьме; она только слышала его голос, глубокий, глубокий… «чуть было и меня не утопила…» – и голос папы, резкий и гневный как в зале суда: «Я говорил ей, чтобы она не смела прыгать с утеса».
Она вновь пришла в себя в кровати, у нее страшно болела голова, и над ней стоял доктор Уинслоу, и первое, что она подумала: где Джо и зачем она вела себя как глупая девчонка, зачем сказала ему, что влюблена в него? Но никто об этом не заикнулся, и все ужасно мило ухаживали за ней, только папа прочел ей своим гневным, судейским голосом целую лекцию о том, что она сумасбродка и дикарка и Джо чуть не погиб из-за нее, так крепко она вцепилась в его шею, когда их обоих вытаскивали из воды. У нее был пролом черепа, и ей пришлось все лето проваляться в постели, и Джо ужасно мило ухаживал за ней, хотя в первый раз, когда он вошел в ее комнату, он как-то странно поглядел на нее своими острыми черными глазами. Покуда он гостил на ранчо, он каждый день читал ей вслух после завтрака. Он прочел ей всю «Лорну Дун»[196] и половину «Николаса Никльби», а она лежала в кровати, горя и млея в лихорадке, и все время боролась с собой, чтобы не крикнуть ему, как глупая девчонка, что она безумно влюблена в него и почему он не любит ее хоть капельку. Когда он уехал, болеть стало уже неинтересно. Иногда папа или Бад читали ей вслух, но по большей части она предпочитала читать сама. Она прочла всего Диккенса, дважды, и «Гавань» Пула;[197] после «Гавани» ей захотелось в Нью-Йорк.
Осенью папа повез ее на Север, в Ланкастер, штат Пенсильвания, и отдал ее на год в пансион для девиц. Путешествие в поезде доставило ей громадное наслаждение и страшно взбудоражило, но мисс Тиндж была пренеприятная особа, а девочки были все родом с Севера, ужасно гадкие, и издевались над ее платьями и только и говорили, что о Ньюпорте, Саутгемптоне и душках-актерах, которых она никогда не видала, – все это было ужасно противно. Она каждую ночь плакала в кровати и думала о том, как она ненавидит пансион и что теперь Джо Уошберн никогда уже больше не будет любить ее. Когда наступили рождественские каникулы и ей пришлось остаться в пансионе с двумя мисс Тиндж и еще некоторыми учительницами, тоже не поехавшими домой из-за дальности расстояния, она решила, что больше не выдержит, и однажды ранним утром, когда все еще спали, пошла на станцию, купила билет до Вашингтона и села в первый шедший на Восток поезд, взяв с собой в саквояж только зубную щетку и ночную рубашку. Сначала она сильно перетрусила, что едет одна, но в Хавр-де-Грас, где она пересаживалась, в ее купе сел один прелестный вест-пойнтский кадет, родом из Виргинии, и они всю дорогу смеялись и болтали и чудно провели время. В Вашингтоне он самым очаровательным образом попросил разрешения проводить ее и показал ей город, Капитолий и Белый дом и Смитсоновский институт,[198] и угостил завтраком в «Нью-Уилларде», и вечером усадил в поезд, шедший в Сент-Луис. Звали его Пол Инглиш. Она обещала каждый день писать ему. Она была так возбуждена, что не могла заснуть и лежала на своей полке, глядя в окно пульмановского вагона на деревья и кружащиеся холмы, покрытые тускло мерцающим снегом, и на изредка проносящиеся мимо огни; она ясно помнила, как он выглядел, как был причесан и как, прощаясь, задержал ее руку. Сначала она чуточку нервничала, но они сразу подружились, и он был удивительно учтив и внимателен. Это была ее первая победа.
Когда два дня спустя солнечным зимним утром она вошла в столовую, где папа и мальчики сидели за завтраком, – Боже ты мой, до чего же они были ошарашены, папа пытался побранить ее, но Дочка видела, что он доволен не меньше ее. Да ей, впрочем, было все равно, очень уж хорошо было оказаться дома.
После Рождества она и папа и мальчики поехали на неделю в окрестности Корпус-Кристи поохотиться и чудно провели время, и Дочка уложила своего первого оленя. Когда они приехали домой, в Даллас, Дочка заявила, что ни за что не вернется в пансион и что ей хочется поехать в Нью-Йорк, жить у Ады Уошберн, которая слушает лекции в Колумбийском университете, и посещать университет, чтобы научиться чему- нибудь действительно полезному. Ада была сестрой Джо Уошберна – старая дева, но очень умная и интеллигентная. Она работала в области просвещения и готовила докторскую диссертацию по философии. Пришлось долго спорить с папой, потому что папа твердо решил, что Дочка должна кончить пансион, но все-таки она его уговорила и в скором времени укатила в Нью-Йорк.
Всю дорогу она читала «Les Miserables»[199] и смотрела в окно на коричневато-серый зимний пейзаж, казавшийся совершенно мертвым после привольного, холмистого Техаса и бледно-зеленой озимой пшеницы и люцерны; и с каждым часом, что она приближалась к Нью-Йорку, ее все сильнее охватывали возбуждение и страх. В Литл-Роке в ее купе села рослая, обуреваемая материнскими чувствами вдова и всю дорогу болтала об опасностях и западнях, которые на каждом шагу угрожают девушке в большом городе. Она так строго караулила Дочку, что той не удалось заговорить с интересным черноглазым молодым человеком, севшим в Сент-Луисе и всю дорогу просматривавшим какие- то бумаги, которые достал из коричневого портфеля. Он показался ей немного похожим на Джо Уошберна. Когда они наконец поехали по штату Нью-Джерси и фабрики, и закопченные промышленные города стали попадаться все чаще и чаще, у Дочки так сильно забилось сердце, что она не могла больше усидеть в купе и то и дело выбегала на площадку, где дул холодный, резкий ветер. Толстый седой проводник спросил ее с иронической усмешкой, не ждет ли ее в Нью-Йорке на вокзале возлюбленный, что-то уж очень ей не терпится поскорее приехать. Теперь они ехали по Ньюарку. Еще одна остановка. Над мокрыми улицами, полными автомобилей, небо было свинцового цвета, и мелкий дождь пятнал снежные сугробы серыми рябинами. Поезд помчался по необъятным, пустынным солончакам, кое-где оживленным разбросанными фабричными корпусами или черной рекой с плывущими по ней пароходами. Людей совсем не было видно, эти солончаки казались такими холодными и пустынными, что от одного взгляда на них у Дочки становилось тяжело на душе, и ей хотелось домой. Потом поезд внезапно нырнул в туннель, и проводник сложил весь багаж в конце вагона. Она надела меховую шубку, подаренную ей папой на Рождество, и натянула перчатки; ее руки похолодели от страха – вдруг Ада Уошберн не получила ее телеграммы или не смогла прийти на вокзал.
Но вот она стоит на перроне, в очках и дождевике, такая же старая дева, как всегда, и с ней еще одна девушка помоложе – как выяснилось впоследствии, уроженка Уэйко и учится в Академии художеств. Они долго ехали в такси по запруженным слякотным улицам с желтыми и серыми снежными сугробами вдоль тротуаров.
– Если бы ты приехала на неделю раньше, Энн Элизабет, ты увидела бы настоящий буран.
– Я всегда представляла себе снег, как на рождественских открытках, – сказала Эстер Уилсон, ехавшая с ними черноглазая девушка с длинным лицом и глубоким, трагическим голосом. – Но это была иллюзия, как и многое другое. _
– Нью-Йорк не место для иллюзий! – резко сказала Ада Уошберн.
– А мне все кругом кажется иллюзией, – сказала Дочка, выглядывая из окна такси.
Ада и Эстер жили в прелестной большой квартире на Университетском холме; они превратили столовую в спальню для Дочки. Ей не понравился Нью-Йорк, но в Нью-Йорке было интересно; все было такое серое и мутное, и все встречные казались иностранцами, и никто не обращал на тебя внимания, только изредка кто-нибудь пытался пристать к тебе на улице или прижимался в вагоне подземки, что было отвратительно. Она записалась вольнослушательницей, посещала лекции по экономике, английской литературе и искусству