А. Гладилин, В. Аксенов… — и тот и другой обильно представлены на страницах каталога).
Суть же оставалась неизменной.
Причем здесь, как показывает внимательное знакомство с каталогом, существовала четко просматриваемая иерархия.
У части литераторов должны были отторгаться лишь отдельные книги неугодного содержания: это касалось и классиков (ср. почти одновременный выход внешне представительного собрания сочинений И. А. Бунина в СССР и — отдельно — «Окаянных дней» в Париже), и наших современников: назовем «Кроликов и Удавов» (1982), «Новые главы «Сандро из Чегема» (1981) Ф. Искандера, «Пушкинский дом» А. Битова (1978) и др.
У другой части вытеснялось все, начиная с определенного момента (как правило, после открытого изъявления протеста), причем как раз независимо от содержания. Так, ясно, чем могли не устроить цензуру «Записки об Анне Ахматовой» Л. К. Чуковской. Но чем — «Памяти детства. Воспоминания о Корнее Чуковском» (недавно, кстати, переизданные «Московским рабочим»)?! Чем — стихи (подчеркиваю: не автор, демонстративно вышедший из СП СССР после истории с «Метрополем», а именно стихи) Инны Лиснянской, объединенные в ее «зарубежные» книги «Дожди и зеркала» (1984) и «На опушке сна». (1985)?.. Как правило, следствием было объявление табу на самое имя писателя и постепенное вытеснение всех его книг, из открытого доступа — в спецхран.[45]
Третья «группа» была образована по жанровому принципу. Почему-то можно было издавать детгизовские книжечки Даниила Хармса и Александра Введенского; собрания же сочинений для взрослых «перепоручались» западным печатным мощностям: уже вышло, как указывает В. Казак, четыре тома многотомного собрания Хармса, подготовленного М. Мейлахом и В. Эрлем, и двухтомное — Введенского, составленное также ленинградским литературоведом М. Мейлахом, — о том, к скольким годам заключения он был приговорен в начале 1980-х годов, спросите любого ленинградского гуманитария. Переводы и стихи, написанные по-чувашски, выдающийся современный поэт Геннадий Айги публиковал здесь, а русскоязычные собрания (среди них двухтомное — «Отмеченная зима», 1982) — там; как ни редко появлялись в нашей печати стихи В. Сосноры, но они появлялись, проза же до совсем недавнего времени была собрана лишь в Мюнхене, в книге «Летучий Голландец» (1979)… Если же взять самые близкие по времени и менее масштабные примеры, то молодой поэтессе и филологу О. Седаковой было дозволено печатать в СССР статьи, но книга ее стихов «Врата, окна, арки» (1986) появилась в Париже.
Особый слой образовывали книги на закрытые темы. Даже если бы В. Леонтович не был эмигрантом «первой волны»? его «История либерализма в России» (в русском переводе, с предисловием А. Солженицына, 1980 г.) была все равно обречена на публикацию по ту сторону занавеса. Мне легко назвать работы советских историков, исследующих ту же проблему куда глубже (первое имя, приходящее на память, — Н. Эйдельман), но ни у кого из них она не взята в чистом виде: не в почете был либерализм, вот революционность или консерватизм — другое дело. Стоит ли удивляться теперь, что столь растространен у нас — как идеологический противовес тоталитарности — интеллигентский культ — нет, не столыпинского, не «думского», а кавелинского, «профессорского» — либерализма, как будто бы он хоть в чем-то лучше всех остальных «измов»? Стоит ли удивляться, что столь болезненно-остры настроения нового слвянофильства в литературной среде, коли деидеологизированные размышления о драматических его судьбах и непреходящих ценностях все минувшие годы старались передоверить Западу (ср: М. Альтшуллер. «Предтечи славянофильства в русской литературе».[46] Общество «Беседа любителей русского слова», 1984, и др.), а здесь любую попытку замолвить словечко за «старых» славянофилов встречали шиканьем и проработками? Стоит ли удивляться, что наша национальная политика 30—70-х годов дала ныне кровавые всходы, если о специфике и неизбежных драмах многонациональной державы там думали больше, чем здесь (только четыре примера: в 1973-м вышла книга известного украинского литературоведа И. Дзюбы «Интернационализм или русификация?», в 1978-м переиздан старый сборник «Россия и евреи», в 1982-м с французского переведен труд Каррер д’Анкос Элен «Расколотая империя. Национальный бунт в СССР», где предрекалось: «Сейчас СССР представляет собой общество, в котором все более радикализирующиеся национальные разногласия берут верх над единообразием идей»; в 1984-м появилось исследование А. Бенннгсенз «Мусульмане в СССР»)?..
Это что касается иерархии текстов.
В иерархии фигур также выделялись свои «разряды».
Были писатели (особенно среди принадлежащих к советской классике), постоянно сохранявшие статус нежелательных, но в малых дозах терпимых. Из классиков советского времени это прежде всего О. Мандельштам: на «нашей» чаше весов — тоненький однотомник «Библиотеки поэта», да «Разговор о Данте», на «их» — три тома собрания сочинений и еще один дополнительный; воспоминания Н. Я. Мандельштам, парижские или римские книги советских филологов: Э. Герштейн «Новое о Мандельштаме. Главы из воспоминаний» (1986) и И. Семенко «Поэтика позднего Мандельштама: от черновых редакций к окончательному тексту» (1986)…
Других допускалось упоминать, — тексты же почти полностью вытеснялись за рубеж (Зинаида Гиппиус, чьи «Петербургские дневники» (1914–1919) вышли «там» в 1982-м; А. Ремизов, И. Шмелев — в каталоге указаны изданные отдельными книгами библиографии их сочинений, в то время как здесь появился лишь тонкий однотомничек дореволюционного Ремизова в 1978 году. Третьи существовали в литературном сознании безымянно, но как бы подразумевались в статьях о группах и течениях, с которыми были тесно связаны, — тифлисские «голубороговцы» начала века не вовсе вычеркнуты из истории советской многонациональной литературы, но еще в конце 1986 года упоминание об их лидере Григоле Робакидзе было снято из ответа одного известного грузинского писателя на анкету журнала «Дружба народов», не по воле редакции. Между тем есть прекрасный том «Авангард в Тифлисе» (1982), — надо ли уточнять, что на нем стоит издательская марка отнюдь не «Мерани»?
Область запрета с плавающим, ускользающим центром и размытыми границами — жутковатая реальность 70-х годов. Неопределенности нельзя противостать.
Потому и писатели должны были исчезать из литературы, наподобие Чеширского кота — постепенно. Одних, как видим, вытесняли на периферию культуры, других понуждали одной ногой стоять тут, а другую перемещать туда, иных как бы и не было, но они были — висели в воздухе тающей улыбкой. А среди полностью отторгнутых, о ком вообще «молчок», табу, тоже существовали свои «табели о рангах», степени исчезновения, номенклатура изгнанничества.
И если в том могли быть до недавнего времени какие-то сомнения, то процесс вывод ограниченного контингента русских писателей из-за рубежа все проявил. Теперь очевидно, кто мог быть упомянут первым, кто первым опубликован, кто первым ступит на советскую территорию в качестве иностранного наблюдателя, а кому придется с визой и пообождать.
Но, как и следовало предполагать, настоящим камнем преткновения оказался, быть может, крупнейший из ныне живущих русских писателей — Александр Солженицын. Он загадал и своей личностью, и своими книгами самую трудную загадку гласности. Все возвратились, со всеми вступили в переговоры или хотя бы в пререкания (пример — «переписка» с В. Максимовым на страницах «Огонька») — солженицынский бастион оставался незыблемым. В чем дело? Почему в глазах и охранителей, и подчеркнуто «левого» и действительно много сделавшего для торжества гласности, олицетворяющего своим творчеством ее пределы Михаила Шатрова Солженицын предстает чуть ли не Люцифером из девятого, самого далекого круга ада — вопреки названию его давнего романа «В круге первом»? Только ли