потому, что и для него, в свою очередь, мы сами вморожены в ледяные глыбы того же «круга», — недаром знаменитый сборник статей 1974 года (три из них — солженицынские) назывался «Из-под глыб»? Только ли потому, что не слишком высоко ставит социализм и в своих последних романах, объединенных в «многоузловую» эпопею «Красное Колесо», круто расходится в воззрениях на революцию не только с «Историей КПСС», но даже и с «Дальше, дальше, дальше»? Видимо, нет, не только. Ведь гораздо проще проходили не менее жесткие в оценках В. Короленко (письма к Луначарскому — «Новый мир», 1988, № 10), М. Горький («Несвоевременные мысли», — «Литературное обозрение», 1988, № 9, 10, 12), И. Бунин («Окаянные дни». — «Литературное обозрение», 1989, № 4, 6, 7). Дело здесь не в самом Солженицыне, не в его воззрениях; дело в том, что в силу обстоятельств он стал символом, «знаком» порога, за которым гласность исчерпывает себя и начинается свобода слова; порога, перешагивая который общество отрезает себе путь к идеологическому отступлению. Делая вид, что просто возвращаем пядь за пядью утраченную часть литературной территории, мы на самом деле шаг за шагом приближались к этой черте. И даже когда было переступили ее (см. письмо Е. Чуковской в «Книжном обозрении» в 1988-м и публикацию солженицынской статьи «Жить не по лжи» с послесловием Игоря Виноградова в журнале «Век XX и мир», 1989, № 3), тут же в испуге отскочили обратно, в свой замкнутый круг: чур меня! Не Солженицына боялись, не его имени — имя то вычеркивали из версток, то снова вставляли — боялись, повторяю, отрезать путь назад и окончательно вступить в область идеологически неизведанную, где все — заново.

Другое дело, что шел и параллельный процесс — Солженицын еще не вернулся, а его уже «делили» между собою «правые» и «левые» (выяснилось тщетно). Расчет был на то, что он освятит своим авторитетом ту или эту сторону. Отсюда непростительная спешка «Огонька», не испросившего у автора разрешения, на перепечатку «Матренина двора» и нарушившего волю писателя — начинать публикацию в СССР с «Архипелага ГУЛАГ». Отсюда и ода Солженицыну в статье Александра Казинцева («Наш современник», 1989, № 5), где автор «Одного дня Ивана Денисовича» противопоставлен всей остальной литературной эмиграции как изгнанник — изменникам. Отсюда и публикация в альманахе «Кубань» (Краснодар) объемистого труда П. Г. Паламарчука «Александр Солженицын: путеводитель» (1989, №№ 2– 4). Слов нет, задача, поставленная П. Г. Паламарчуком, заслуживает всяческой поддержки: ввести читателя, лишенного солженицынских текстов, в курс дела, дать ему первые сведения о писателе и его книгах. Но характерны рассыпанные по всему сочинению намеки на происки масонов против великого писателя (это они, оказывается, без разрешения Солженицына передали за рубеж ряд его рукописей в неисправных копиях, а мы-то думали, что это совсем не их «заслуга»…); вырванные из контекста фрагменты высказываний по национальному вопросу… Характерно и благородное снисхождение, с каким «огоньковский» критик Б. Сарнов и «молодогвардейский» литератор В. Бондаренко (см. № 5 за 1989 год) прощают Солженицыну свое несогласие с некоторыми его идеями (каждый, естественно, со своими). Но это уже к вопросу о том, какими мы вступили в чаемую свободу…

Но, как бы там ни было, даже то, что мы имеем уже сейчас, — благо, хотя и половинчатое. Сделать подпольно-общеизвестное — «гласно-общедоступным» — значит вернуть интеллектуальную жизнь страны в нормальное русло и начать долгий, мучительный процесс реанимации, затем и возрождения нашей полуумершей интеллигенции, прежде всего гуманитарной. Это важно отнюдь не только для нее самой, — ведь именно она образует «культурные фильтры» нации в целом, на ней держится учительство, ею формируется литературное, художественное и политическое самопознание народа — тот самый демос, из которого и рождается демократия. И если больна гуманитарная интеллигенция, то болезнетворны и плоды ее деятельности, а вместо демоса утверждается плебс, и то, что мы сейчас имеем, кто-то чрезвычайно точно назвал «плебократией»[47].

Но это — о нравственной деградации; но вправе ли мы забывать и о деградации чисто профессиональной? Ведь не может не стать учитель литературы «человеком в футляре», если он каждый день лжет ученикам, уверяя их, что земля стоит на трех китах, — а в предметах общественного цикла это происходило и происходит сплошь да рядом. Об истории и юриспруденции вообще помолчим; но как не прийти в запустение даже более-менее независимой филологий, когда на большую часть ее традиционных отраслей ложится тень подозрения в копромиссности? Вспомним рассказ Г. Владимова «Не обращайте вниманья, Маэстро!» (второе зарубежное издание, 1986), где трусоватый герой уходит от исследования современной литературы в исследование литературы древнетамильской, ибо — безопасно. В таких условиях никаких организационных мер не требовалось, — свободолюбивые, но внутренне несвободные специалисты сами, своими руками удушали собственную науку; прогрессивным считалось только то исследование, где есть отнюдь не филологический подтекст, а то, в котором прошлое представало как самостоятельно, независимо от аллюзий ценный предмет, почиталось недостойным и вытеснялось из центральных «Вопросов литературы» в малотиражные «Ученые записки», порою (очередное недоразумение!) и в зарубежные славистические издания. Так, известный советский литературовед и лингвист В. Н. Топоров опубликовал на Западе не только книгу «Блок и Ахматова» (тут еще можно найти довод «от цензуры»), но и классическое по уровню исследование по элегии В. А. Жуковского «Сельское кладбище» (см. полностью отведенный под него номер журнала «Russian Literature», 1981, V. 10). Вытесненное же за рубеж автоматически обретало привкус опальности — и возникал замкнутый круг. Между тем, прошу понять меня правильно, не имеет права считаться здоровым общество, которое не имеет и не желает иметь бескомпромиссных специалистов по древнетамильской словесности!

Но что филология! Что — отдельные писательские судьбы! Целые отрасли знания в условиях духовного подполья вымирали. Когда в 1922 году высылали группу неугодных новой власти интеллигентов, «костяк» составляли русские философы, мыслители. Когда высылали изгнанников 1970-х, среди них были философы, профессиональные, яркие, подобно М. Пятигорскому. Были и писатели, имеющие философское образование и склонные к литературному умозрению, — достаточно назвать имя А. Зиновьева. Мыслителей же, т. е. носителей специфически русского религиозно-философского культурного сознания, для которых пространство мысли служит источником, предметом не науки, но творчества, — практически не было. Просто потому, что они перестали существовать вообще, как класс. Едва ли не последним представителем религиозно-философского пласта русской словесности (чем дальше, тем меньше сохранявшим черты собственно религиозные) был у нас М. М. Бахтин — младший из классиков отечественной мысли, по точному выражению С. С. Аверинцева (см.: «Дружба народов», 1988, № 3). Последний из классиков есть последний из классиков. Отсюда шум вокруг его имени среди гуманитарной и технической интеллигенции в 70-е годы, непоправимо шедший вразрез с его внутренней установкой на «говоряющую тишину» бытия; отсюда же кислое отношение к нему со стороны, власть имущего официоза. Замкнутый круг: причина порождает следствие, следствие — причину. Интеллигентский шум вызывал начальственное стремление устранить его источник, приглушить пламя бахтинской мысли — издания Бахтина можно пересчитать по пальцам, а отсутствие в современном русско язычном обиходе цикла блистательных его книг, вышедших в 20-е годы под чужими фамилиями, было восполнено лишь западным репринтом 1982 г. (Бахтин М., Волошинов В. Фрейдизм. Критический очерк. Послесловие А. Тамарченко). Запреты провоцировали ажитацию. Слово, рассчитанное на восприятие в контексте других высказываний, звучало в полном и болезненном одиночестве. Пропорции искажались. В этом — источник трагизма читательской судьбы Бахтина, вынужденного замещать собою целый пласт взрастившей его культуры.

В это самое время за рубежом совершалась напряженная работа по воссозданию контекста русской мысли начала века; делались шаги от разрозненных многочисленных переизданий к Собраниям сочинений. В Брюсселе дополненным репринтом вышло собрание В. С. Соловьева. В Париже выпущены тома Бердяева, Г. Федотова. И это при постоянном переиздании отдельных работ С. Франка, Г. Струве, Л. Карсавина… К счастью, после того, как в «Литературной газете» в 1989-м вышел цикл «портретных» статей об этих русских мыслителях, а в «Новом мире» заведена рубрика «Из истории русской общественной мысли», отпала необходимость объяснять Широкому читателю, о ком идет речь. Но вот назовем, имя выдающегося «религиозного филолога» К. П. Мочульского, автора классических трудов «Андрей Белый» (переизд. 1955); «Валерий Брюсов» (переизд. 1962), «Ф Достоевский. Путь и творчество» (1980, репринт с изд. 1949 г.); «Духовный путь Гоголя» (1976, репринт с изд. 1949) — и многие ли ответят, кто он такой? А ведь до совсем недавнего времени судьбу Мочульского разделяли и Бердяев, и Розанов, и Карсавин. Конечно, нельзя сказать, что совсем ничего не удавалось сделать: при известном напряжении нервов и стечении целого, ряда благоприятных обстоятельств (наличие благодушного «свадебного генерала» в редколлегии, невнимательность или мужество цензора и т. д.) могли выходить в свет советские издания, подобные

Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ИЗБРАННОЕ

0

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату