текста. «Медный Всадник» уже назван, шла речь о «Пире…», вослед которому в «Подводном городе» возникает не только тема Петра, но и образ рассказчика из народа с его характерной простоватой речью; остается назвать «Бесов» (у Дмитриева: «Море ропщет, море стонет…»; у Пушкина — «Небо тускло, сквозь туманы /Всходит бледен солнца лик….») и «простонародную сказку» «Утопленник». Ясно, что примирить разноречивый пафос этих пушкинских шедевров совершенно невозможно; в намерения Дмитриева как раз и входило взрывоопасное их столкновение. В его «идиллии» нет места ясной воодушевленности «Пира…», чей свет здесь приглушается до болотного мерцания «Бесов» и «Утопленника». Автору напоминают о концепции его же «Медного Всадника»:
трудно ли узнать здесь Вступление к пушкинскому «Всаднику»? Но сюжет о наводнении из «петербургской повести» словно поручено пересказать рыбаку или — иначе — «человеку из народа», от имени которого написан «Пир…».
Повторена и одна из важнейших синтаксических конструкций канона — отчего? — оттого: «Оттого порою стонет /Моря темная волна». Повтор призван лишь оттенить вызов; дружный хор гребцов уступает место стону темной волны, пир примирения — картине вражды и раздора.
Однако полемический отказ от повторения пушкинских оценок совершен здесь по вполне «пушкинским» законам. «Пир…», содержащий в своем замысле энергию отталкивания и от опыта Жуковского, и от устойчивых идеологических стереотипов современности, как бы заведомо предполагает возможность такого же отталкивания — уже от него самого. И неважно, дешифрует при этом оппонент конкретные поэтические «источники» пушкинской полемики или нет. Точно так же, нацеленный на контекстное бытование, разомкнутый во множество текстов, созданных современниками и предшественниками, «Пир…», будучи канонизирован, легко выдерживает и очную ставку с противоположными по смыслу «Бесами», «Утопленником», «Зимним вечером». Для него такая «ставка» столь же естественна, сколь и полемическая перекличка «Многолетия» Жуковского с «Петром Великим в Острогожске» Рылеева. Иными словами, канонизированное стихотворение Пушкина было потенциально наделено широчайшим диапазоном возможных вариаций: от стромиловского подражания до Дмитриевского опровержения; в любом случае оно оставалось неотторжимым элементом вариации — ее темой.
«Идиллия» Дмитриева заканчивалась строфами, которые предсказывали следующую попытку сотрудничества с «Пиром…» через отрицание его:
В том же 1847 году Аполлон Майков начинает работу над балладой, симптоматично названной «Кто он?». Вновь в центре стихотворения проблема — «памятно» или не «памятно» имя основателя Петербурга, и если памятно, то — чем. Естественно, поэт обращается к канону, в эти годы уже четко осознававшемуся читающей публикой. Во всяком случае, когда Н. А. Добролюбов писал рецензию на «Русскую лиру» — поэтическую антологию Н. А. Тиблена, то сетовал, что «Малое слово о Великом» Бенедиктова не помещено рядом с «пьесой «Кто он?»[91]; а составители гимназических хрестоматий упорно печатали майковскую балладу вслед за пушкинским «Пиром…» (см., например, любое из изданий «Русской хрестоматии» П. Смирновского). Впрочем, трудно судить, приносило ли плоды их учено-педагогическое усердие; персонаж бунинской «Деревни» Сенька на вопрос Кузьмы, «что вам задано на завтра», «выпустил ногу.
— Стихи
— «Кто он?» (…)
(…) Сенька (…) забормотал про Всадника, ехавшего над Невой по лесам, где были только Ель, сосна да мох сядой… (…)
— А всадник-то этот кто же?
Сенька подумал.
— Да колдун, — сказал он».
Сам того не ведая, Сенька попал пальцем в небо.
Пройдет шестьдесят девять лет со дня создания майковской баллады (и три года — после завершения «Деревни»), и в 1916-м из-под пера Николая Гумилева выйдет другая хореическая баллада, тоже о Всаднике, но уже и впрямь исполненная колдовской экзотики: