Ничто не объединяет два эти стихотворения — «Современное» и «К Ганке», — ни смысл, ни повод создания. Только единство канона, с которым они в равной мере соотнесены, только каноническая связь, пришедшая на смену контекстному бытию, только пушкинское начало русской поэзии, ставшее неким залогом ее — пусть к тому моменту уже и ослабленной — цельности.
Рано или поздно с «Пиром…» должно было произойти то, что произошло: уже не Петр, а Пушкин оказался героем создаваемых вослед «Пиру…» стихотворений.
Это было вполне естественно и предопределено общим движением русской культуры, ее исторической судьбой. Подобно тому, как поэзия медленно, но верно утрачивала единый, пронизывающий собою все ее уровни, живой контекст, утрачивала его и культура в целом. И если в поэзии этот процесс привел к появлению «канонизированных» текстов, на фоне которых оказываются-связанными даже внутренне разнородные произведения, то и культуре с необходимостью предстояло определить писателя, на фоне которого она могла бы осознаваться как единая в разнообразии своих потенций. Этим писателем, по-своему, «мирски» канонизированным, стал Пушкин. Говоря словами современного поэта, «На фоне Пушкина снимается семейство». Канон стихотворный и канон «личностный» совпали, и это не могло не привести к новому повороту в рассматриваемом сюжете.
В 1853 году было создано стихотворение Вяземского «Из «Поминок»:
Для Вяземского канонизирование Пушкина — процесс отнюдь не беспечальный; канонизировать — значит отделять от себя, прощаться с частью собственной биографии и осознавать ее фрагментом абстрактновсеобщей истории. Потому и следование «Пиру…» наполняется особым содержанием; торжественный хорей неожиданно обручается с поминальной интонацией, а чеканная стилистика постоянно расплывается в медитативно-элегическую образность. И тем не менее Вяземский сознательно участвует в «канонизации», сознательно ставит Пушкина в центр стихотворения, отводя ему то место, которое сам Пушкин в «Пире…» отвел Петру. Младший современник Вяземского предстает здесь царственным избранником поэзии, ее смыслом и целью, залогом ее единства. И поэтому в новых, внеконтекстных условиях мыслимо было построить стихотворение контекстно, однократно примирив «центризм» канона и бытийственность контекста. Цитаты, вкрапленные в текст Вяземского, принесены как бы в дар его герою, Пушкину; они ложатся траурным поэтическим венком к возводимому памятнику «Вождя и исполина». Уже в первых двух из процитированных строк незримо присутствует Рылеев («Где герою вождь свирепый»); о нем же заставляет вспомнить строка «Там, где царскосельских сеней…»; элегические обертоны стихотворения скрыто перекликаются с «Богиней Невы» Муравьева, чтобы перекличка эта могла ясно обнаружить себя в другом «поминании» цикла, созданном гораздо позднее («Дельвиг, Пушкин, Баратынский») в 1864-м: «Сходит все благим наитьем / В поздний сумрак на меня…» Но и в том, и в другом случае это — не возвращение к «контекстной» культуре, а своего рода также поминание ее в форме «канонической» вариации на пушкинскую тему.
Сама же пушкинская тема чем дальше, тем больше приобретала мифологизированно-канонические черты, пока наконец этот процесс не достиг апогея в торжествах 1880 года, посвященных открытию памятника Пушкину в Москве. Торжества, их «концептуальная подоплеца», их смысловая кульминация в «Пушкинской речи» Достоевского, стремившегося канонизируемым образом Пушкина примирить Россию, сплотить российскую культуру, уже окончательно вступившую на путь своего расслоения, — все это достаточно освещено в литературе. Я же ограничусь одним эпизодом: А. Н. Майков одновременно с речью Достоевского опубликовал стихотворение «Пушкину» («Русь сбирали и скрепляли»), представляющее собою очередную вариацию на тему «Пира…» (опыт у Майкова тут уже был, как мы имели возможность убедиться). Собственно, уже в этом стихотворении со всей мыслимой определенностью завершается длительный процесс сближения судьбы Пушкина с судьбою его канонического стихотворения; завершается осознание Пушкина как темы русской литературы, как некой сводящей ее воедино силы. Но в рукописи у Майкова осталось еще одно стихотворение, гораздо более отчетливо (и оттого гораздо менее выразительно) говорящее об этом; о пушкинианстве, которому предстоит сначала воодушевить русскую культуру, а затем разочаровать ее. В этом, симптоматично названном «Пушкин», стихотворении, именно автор «Пира…» примиряет своей личностью весь свет, именно он раскрывает сердца людей навстречу друг другу, именно он оказывается ясной, прозрачной тайной отечественной истории — и сказано об этом взахлеб, в той интонации преувеличения, которая уже чоевата грядущим разочарованием: