— Черт возьми! Если мы выйдем целыми из этой заварушки, я как-нибудь приду сюда послушать проповедь Якоба. Сяду на это самое место. Ты как считаешь? Только бы не захохотать, когда вспомнишь бутылку и эти опорки.

Я делаю еще глоток. Хейки отрезает кусок хлеба, нож падает.

— Придет какой-то мужчина, — замечаю я.

— Ого! Если явится дедушка Якоб…

Если бы он явился и мог заглянуть к нам в душу, ей-богу, он был бы доволен. На сердце у меня приятная грусть, наверное, что-то в таком роде ощущает верующий человек во время хорошей проповеди. Ни Якобу, ни его педанту господу действительно обижаться не приходится.

— Не знаю, мне этот можжевельник не мешает, — говорю я, чтобы прервать молчание.

Можжевельник в самом деле мне не мешает. Только много времени спустя он начнет мне мешать. Я не смогу взять в рот ни бенедиктина, ни шартреза, не вспомнив всего снова. А как вспомню, не смогу ни пить, ни веселиться…

— Ну, раз не мешает, давай потягивай, — говорит Хейки.

Мы еще долго потягиваем. Когда в бутылке остается на донышке, Хейки грустно произносит:

— Жаль, на органе нельзя сыграть. Никогда не играл, а хотелось бы. Должно бы получиться, у органа ведь такие же клавиши, как у аккордеона… Выдал бы я сейчас полечку, органную полечку.

Хейки хорошо играет на аккордеоне. Наверное, сумел бы и на органе сыграть. У него есть с собой губная гармоника. Он достает из кармана свой небольшой музыкальный инструмент — двухрядный «Хонер» — и задумчиво подносит его ко рту.

Пойдем, милый Сонни-бой, Сено приминать вдвоем с тобой. На сеновал тебя зову я, Там тебя крепко поцелую. Пойдем, милый Сонни-бой…

Это модная песенка. Только американский Джонни в ней превратился в обыкновенного эстонского Сонни. Впрочем, нет, он еще не настоящий эстонец: в своих альбомах девушки пишут «Сонни» через игрек, что указывает на его иностранное происхождение. Как же обойтись без игрека в модной песенке!

Песенка кончилась, но в полумраке тондилепской церкви еще звучит эхо. Много здесь пели, много играли на органе, но о Сонни-бое, которого обещали поцеловать, если он пойдет приминать сено, об этом юном сердцееде, церковные стены до сих пор ничего не знали. Может быть, поэтому в тишине храма еще долго слышен игриво трепещущий звук.

Луна заглядывает в церковь, серебрит окна. Выходить нам рано, мы забираемся к себе за орган и ложимся. Хейки гасит свечу.

Курт, этот долговязый немец, вероятно, мой ровесник, всего четыре-пять дней назад оказался в Тондилепа. Да, всего пять дней назад, но теперь ему придется задержаться здесь до Страшного суда, когда все мертвецы восстанут из своих могил. Может быть, потому, что он мне кажется не похожим на других немцев, пожалуй, симпатичнее, что ли, может быть, потому, что мне было назначено судьбой стать его убийцей, — не знаю, но, как это ни странно, я не в силах преодолеть чувство жалости к этому молокососу. Юношеская физиономия Курта, его новенький, не выгоревший еще мундир, его аккуратный вид производили впечатление, что войны он не нюхал, по-видимому, его призвали совсем недавно. Во всяком случае, натворить он ничего не успел. А может, успел? Почему он ударил Кристину? Почему? Бог его знает. Верно. Бог в самом деле знает.

В это время сверху, с небес, на деревушку Тондилепа как раз взирал господь бог. Кирзовые сапоги жали ему ноги, воротник френча до красноты натер шею, но больше всего раздражала бога надпись на пряжке ремня: «Gott mit uns» [1]. На кой черт господу богу нужно такое дурацкое изречение о самом себе?

Дело в том, что бог должен быть милостивым. Милосердие — основа его существования. Это во- первых. Во-вторых, бог не хочет вмешиваться ни в политику, ни в военные действия. Эти два противоречивых принципа чрезвычайно затрудняют божественную деятельность. Что должен делать бог, когда к нему одновременно возносят молитвы русские бабы в горящих деревнях и поджигатели этих деревень — немецкие солдаты? Ведь милостивый бог — это бог победителей, а не побежденных!

Бог, может быть, и не прочь бы иногда вмешаться, но ведь тогда его могуществу, основанному на вере, конец. Если бог, вмешавшись, докажет свое существование, то кто же будет верить в него? В том-то и ценность веры, что люди верят и в несуществующее.

И вот богу приходится носить немецкий мундир. Когда советские войска вступят в Германию, он его сбросит и станет русским богом; только так он может продолжать свою извечную миссию — быть милостивым богом, то есть богом победителей.

Итак, бог смотрел на деревушку и поселок Тондилепа. Он видел в посвященном ему доме с высоким шпилем Арне, и Хейки, и пустую винную бутылку. Если бы бог был способен нарушить свою отъединенность от человечества, он с удовольствием явил бы себя Арне и рассказал, как и почему Курт ударил Кристину.

* * *

Курт шагает сквозь редеющую ночь. Лента шоссе делается все более видной, в сероватом свете выступают верхушки деревьев. Тишина. Только где-то вдали, за лесом, прокукарекал одинокий петух. Наверное, прокричал сквозь сон и тут же задремал опять, уронив на грудь бородку. Раннее утро, тихое и безветренное. Повсюду мир и покой. Кажется Курту, что если остановиться и прислушаться, затаив дыхание, можно услышать, как пересыпается песок в песочных часах вечности. Неторопливая, равномерная струйка холодного песка.

Значит, он сделал это.

Что же он чувствует? Да ничего. Никаких угрызений совести, никаких терзаний. На мотоцикле ехать не захотелось, решил пройтись до старой мызы, где недавно поселился, пройтись пешком, все обдумать и попытаться понять. Что понять?

Много лет назад Курт рвал вишни в своем саду. Потеряв равновесие, он упал с забора, напоролся на гвоздь и сильно оцарапал ногу. Кровь появилась не сразу, ему показалось, что прошло много времени, пока она выступила и полилась по ноге. Может быть, и сейчас происходит нечто похожее — замедленная реакция? Неужели он, Курт, так равнодушен и жесток, что убийство не производит на него никакого впечатления? Видно, смерть перестала быть таинством, а стала обычным явлением.

Когда Курту было лет шесть или семь, большой рогатый жук полз по ступеньке перед их домом. Курт взял камень и уронил его прямо на жука. Он до сих пор помнит напряжение и дрожь в кончиках пальцев, пока они держали камень. Он разжал пальцы, и камень, холодный и шершавый, упал, царапнув по ногтю. Курт отвернулся и отбежал в сторону. Потом он вернулся и заглянул под камень. Из-под расплющенного хитинового панциря текла отвратительная бурая жидкость. Ужасная мерзость, но посмотреть было совершенно необходимо. Вечером, уже в кроватке, Курту стало страшно, он не мог заснуть, он молился за себя и за жука чуть ли не до рассвета. Так было тогда. А теперь?

Курт исполнил свой долг — выпустил в этого человека длинную очередь из автомата. Человек упал как подкошенный, и все было кончено. Тишина. Огромный желтый диск луны. Пороховая гарь.

Когда они наткнулись на этого человека, Курту стало жалко его. Он сидел на сене в сарае и ел хлеб, запивая его молоком из манерки. В манерке плавала сенная труха. На полу лежал складной нож с остатками масла на лезвии. Человек уронил хлеб, но сейчас же поднял его и аккуратно завернул в газету; это вызвало в Курте сочувствие к нему. Что можно иметь против человека, который мирно ест кусок хлеба? Однако позже сочувствие исчезло. Должно было исчезнуть, потому что в сене у этого едока обнаружили советскую рацию.

Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ИЗБРАННОЕ

0

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату
×