— Это мой Дамазо, — ответил Эга. — Дамазо Салседе, толстяк!..
Редактор всплеснул руками:
— А мой — Гедес, дружище, Дамазо Гедес! И другого я не знаю! Когда я слышу «Дамазо», я думаю, черт побери, что говорят о Гедесе!.. И он облегченно вздохнул: — Ну и напугал же ты меня! При всех этих интригах в кабинете министров да еще подобное письмо… А раз речь не о Гедесе, а о Салседе, я согласен! Постой-ка! Это не тот толстячок, щеголь, у которого дом в Синтре? Вот оно что! Да ведь этот шутник здорово насолил нам на последних выборах и вынудил Силверио потратить больше трехсот мильрейсов… Прекрасно, я к твоим услугам… Перейринья, вот тут сеньор Эга принес письмо — его надо поместить в завтрашнем номере на первой странице, крупным шрифтом…
Перейринья напомнил про статью сеньора Виейры да Коста о тарифной реформе.
— Пойдет позже! — воскликнул Невес— Вопросы чести — прежде всего!
И он вернулся к своему кружку, где говорили о графе Гувариньо, вспрыгнул на край стола и тотчас провозгласил своим могучим голосом, что Гувариньо — чертовски одаренный парламентарий!
Эга закурил сигару и помедлил, глядя на господ, внимавших Невесу с раскрытыми ртами. Вероятно, то были депутаты, которых министерский кризис заставил покинуть покой тихих местечек и поместий и тащиться в Лиссабон. Самый молодой из них походил на одетый в кашемировый костюм глиняный горшок; веселый, плотный, с широким, налитым кровью лицом, он невольно наводил на мысль о пользе здорового деревенского воздуха и свиного филе. Другой, с крепкой и массивной лошадиной челюстью, был худ, и пальто свободно висело на его покатых плечах; с ними еще два священника, коротко подстриженные, очень смуглые, — они докуривали сигары. Депутаты явно робели и держались настороженно, подобно всем провинциалам, затерянным в грохоте экипажей и сутолоке столицы. Они заходили по вечерам сюда, в редакцию газеты, поддерживающей их партию, узнать новости, набраться «столичного лоска», похлопотать о должности или о делах своего местечка, а то и просто от безделья. Для всех Невес был «огромный талант»; они восхищались его краснобайством и изворотливостью; к тому же им лестно было упомянуть в какой-нибудь лавке родного городка о своем друге Невесе, журналисте, редакторе «Вечерней газеты». Однако, восхищаясь Невесом и гордясь приобщением к столичному обществу, каждый из них ощущал смутный страх, как бы этот «огромный талант», отведя его к оконной нише, не попросил у него два-три золотых. А Невес меж тем восхвалял ораторское искусство Гувариньо. Нет, стиль его речей не столь свободен и безупречен, а исторические обобщения не столь блестящи, как у Жозе Клементе! И он не столь поэтичен, как Руфино! Но нет ему равных в шпильках, которые впиваются, как бандерильи в холку быка! А в палате уметь втыкать бандерильи — великое дело.
— Гонсало, ты помнишь шутку Гувариньо о трапеции? — крикнул он, повернувшись к окну и обращаясь к молодому человеку в светлом сюртуке.
Гонсало, чьи черные глаза светились умом и хитростью, вытянув из просторного воротничка худую шею, бросил:
— Ах, о трапеции? Божественная шутка! Расскажи-ка всем!
Невес стал рассказывать. Это было в палате пэров при обсуждении реформы народного образования. Выступил Торрес Валенте, этот сумасшедший, который во всех своих речах ратовал за гимнастику в школах и хотел, чтобы девочки упражнялись на трапеции. И тут Гувариньо просит слова и говорит: «Господин председатель, я ограничусь одной фразой. Португалия навсегда сойдет со стези прогресса, на коей она неизменно блистала, в тот самый день, когда в наших школах мы, законодатели, нечестивой рукой заменим крест трапецией!»
— Прекрасно! — воскликнул, ликуя, один из священников.
Среди всеобщего восхищения послышалось, однако, язвительное хихиканье: депутат, похожий на пузатый глиняный горшок, состроив гримасу на красной как томат физиономии, не удержался:
— Но, сеньоры, этот самый граф Гувариньо, на мой взгляд, просто ханжа, каких свет не видел!
Депутаты, склонные к либеральным послаблениям, заулыбались: они тоже сочли, что Гувариньо слишком уж ярый приверженец креста. Но Невес, соскочив со стола, снова загремел:
— Ханжа?! Вот тут упитанный юноша назвал Гувариньо «ханжой»!.. Это Гувариньо-то ханжа! Отнюдь! Он в своих воззрениях не отстает от века, он рационалист, позитивист… Все дело в полемике, на ней зиждется парламентская система! Раз этот субъект, представитель большинства, ратует за трапецию, наш друг Гувариньо, хоть он и атеист не хуже Ренана, — бац! — прихлопывает его крестом! Это и есть парламентская стратегия! Разве не так, Эга?
Пыхнув сигарой, Эга пробурчал:
— Да, для этого крест еще годится…
В эту минуту лысый субъект, который отложил бумажную полосу и потягивался, устало откинувшись на спинку стула, позвал сеньора Жоана да Эгу поболтать с ним и поберечь свои деньги…
Эга подошел к Мелшору — любезному, остроумному человеку, который был всеобщим любимцем.
— Вы, Мелшор, как я вижу, трудитесь не покладая рук?
— Да вот пробую написать хоть что-нибудь о книге Кравейро «Песни гор», но никак не клеится… Не знаю, что писать!
Эга, засунув руки в карманы и широко улыбаясь, дружелюбно пошутил:
— И не пишите! В вашей газете можно печатать только местную хронику, заметки да объявления. О такой книге, как сборник стихов Кравейро, вы должны лишь почтительно сообщить, где она продается и сколько стоит.
Мелшор насмешливо посмотрел на Эгу, заложив руки за голову и сцепив пальцы.
— А где же, по-вашему, надо писать о книгах?.. В альманахах?..
Нет, в критических журналах или газетах, только в настоящих газетах, а не в газетенках, где на первой странице — политический пасквиль, разнузданный и невежественный, а на последней — отвратительно переведенный французский роман, все же остальные страницы заполнены сообщениями о днях рождения и назначениях на должность, полицейской хроникой и благотворительной лотереей. А поскольку в Португалии нет ни серьезных газет, ни критических журналов, то лучше не писать о книгах вообще.
— И в самом деле, — пробормотал Мелшор. — Никто ни о чем не пишет, и, похоже, никто ни о чем не думает…
— И правильно делают, — заявил Эга. — Несомненно, многие молчат из естественного желания людей посредственных поменьше упоминать о людях великих. Из мелкой и злобной зависти! Но в газетах не пишут о литературе оттого, что наши газеты отреклись от высоких задач изучения и критики литературных произведений и, превратившись в низкопробные листки местной хроники, сознают свою неспособность… Я, разумеется, говорю не о вас, Мелшор, вы — литератор, и один из лучших! Но ваши коллеги, друг мой, молчат оттого, что сознают свою неспособность…
Мелшор устало пожал плечами:
— И оттого, что читателям это не нужно, никому это не нужно… — пессимистически заметил он.
Эга с жаром запротестовал. Читателям не нужно?! Вот это интересно! Читателям не нужно, чтобы писали о книгах, раскупаемых по три, по шесть тысяч экземпляров? Да это, черт побери, если учесть население Португалии, то же самое, что шумный успех в Париже и Лондоне… Нет, друг мой Мелшор, нет! Это молчание говорит красноречивей всяких слов: «Мы не способны. Мы отупели от заметок о том, что такой-то господин советник уехал из города, а такой-то приехал, отупели от «Светской хроники», от описания званых вечеров, от передовиц, написанных кое-как, чуть не на жаргоне, от всей этой грубой прозы, в которой мы погрязли… Мы не умеем и не можем оценить художественное произведение, исторический труд или путевые впечатления. Нет у нас ни слов, ни мыслей. Быть может, мы и не тупицы, но мы отупели. Литература — где-то там, высоко, а мы барахтаемся на самом дне…»
— Вот, Мелшор, о чем немыми устами ваших коллег кричит газетное безмолвие!
Мелшор восхищенно слушал, улыбаясь и откинув голову назад, словно наслаждался великолепной арией. Потом хлопнул ладонью по столу:
— Черт возьми! Вы прирожденный оратор, Эга!.. Вы никогда не думали стать депутатом? Я тут как-то сказал Невесу: «Эга! Вот кто мог бы в палате пустить стрелу в Рошфора. Начался бы троянский пожар!»
Эга разразился довольным смехом, закуривая новую сигару, а Мелшор взялся за перо:
— Вы, я вижу, в ударе! Говорите, диктуйте… Что мне написать о книге Кравейро?