на край постели, побуждаемый все тем же смутным страхом; и, лежа неподвижно, забившись под одеяло, он, затерянный в глубине беспредельной печали, невольно думал о другой жизни, которую мог бы вести далеко отсюда, в простом доме, открытом солнцу, с женой, принадлежащей ему по закону, прелестным цветком домашнего очага, хрупкой, скромной и стыдливой, которая не издавала бы сладострастных воплей и не душилась бы такими крепкими духами! Увы, у него уже не было больше сомнений… Если он уедет с ней куда-нибудь, то очень скоро познает весь невыразимый ужас физического отвращения. И что тогда ему останется делать, когда страсть — единственное оправдание его преступления — исчезнет, а он навсегда будет связан с женщиной, ненавистной ему, которая приходится ему… Останется только одно — покончить с собой!
Но сможет ли он начать новую жизнь, после того как провел с нею хотя бы одну-единственную ночь, вполне сознавая разделяющее их кровное родство? Даже если у него достанет воли и самообладания, чтобы заглушить в себе это позорнейшее воспоминание, оно будет жить в сердце его деда и в сердце его друга. Эта омерзительная тайна встанет между ним и ими, она все замарает, отравит. Дальнейшая жизнь не сулит ему ничего, кроме невыносимых мук… Что делать, святый боже, что делать?! О, если бы кто-нибудь мог дать ему совет, добрый совет! Он приближался к дому с единственным желанием — броситься к ногам какого-нибудь святого, излить перед ним свою сердечную боль и умолять о снисхождении и милосердии! Но увы! Где найти святого?
Перед «Букетиком» еще горели фонари. Он тихонько открыл дверь. Осторожно ступая, поднялся по ступеням; вишневый бархат заглушал его шаги. На площадке он стал на ощупь отыскивать свечу, как вдруг сквозь наполовину раздвинутые портьеры увидел в глубине дома движущийся свет. Испуганно отпрянул, притаился в углу. Свет приближался, становясь ярче; медленные, тяжелые шаги по ковру; показалось пламя свечи, а за ним — дед в ночной рубашке, бледный, безмолвный, огромный, похожий на привидение. Карлос замер, затаив дыхание; и глаза Афонсо, красные, обезумевшие от ужаса, остановились на нем, приковались к нему, пронизывая насквозь его душу и читая в ней его тайну. Затем старик с трясущейся головой без единого слова пересек площадку, где вишневый бархат в пламени свечи казался облитым кровью, и шаги его стихли в глубине дома, медленные, приглушенные, замирающие, словно последние шаги в его жизни.
Карлос, войдя в свою комнату в потемках, налетел на софу и упал на нее ничком, уткнувшись лицом в ладони, без мыслей, без чувств, видя лишь, как бледный старик снова и снова проходит мимо него, словно гигантский призрак с желтым светом в руке. Безмерная усталость и безразличие ко всему на свете овладели им; и лишь одно желание, возникнув, не отступало — желание лежать без движения где-нибудь в мертвой тишине и полной темноте… Так он пришел к мысли о смерти. Она — лучший целитель, надежное прибежище. Почему не пойти ей навстречу? Несколько гран опия — и он получит полный покой…
Эта мысль принесла ему облегчение и утешение, и он долго упивался ею. Исхлестанный неистовой бурей страстей, он вдруг очутился перед открытой дверью, манившей его уютным мраком и тишиной… Легкий шум — щебет птицы за окном — возвестил ему о восходе солнца и начале дня. Он встал, шатаясь от слабости, заставил себя раздеться. И лег в постель, лицом в подушку, чтобы снова погрузиться в сладостную апатию, предвкушение смерти, и в часы, которые ему еще остались, не видеть, не видеть ничего на этой земле.
Солнце уже поднялось высоко, когда вдруг его пробудил от забытья какой-то шум, и в комнату ворвался Батиста:
— О, сеньор дон Карлос! Дедушке в саду сделалось дурно, он лишился чувств!..
Карлос соскочил с постели, поспешно натянул поверх рубашки пальто. На лестнице экономка, перевесившись через перила, плачущим голосом кричала: «Да быстрей ты, парень, — он живет рядом с булочной, сеньор доктор Азеведо!» И привратник, с которым Карлос столкнулся в коридоре, на бегу крикнул:
— Он там, у каскада, где каменный стол!..
Под кедром, в глубине сада, Афонсо да Майа сидел на пробковой скамье, привалившись к столу и уронив голову на руки. Шляпа с обвислыми полями скатилась на землю; на плечи был накинут старый синий плащ с поднятым воротником. Вокруг — на листьях камелий, на посыпанных песком дорожках — сверкало золотом ясное зимнее солнце. В раковинах каскада тихо плакали струйки воды.
Карлос порывисто бросился к старику, приподнял его голову: восковое лицо уже застыло, глаза закрыты, на белоснежной бороде у уголков рта — две струйки крови. Тогда Карлос упал перед ним на колени, на влажную землю, стал трясти его за руки, восклицая: «Дедушка!.. Дедушка!..» Подбежал к каскаду, побрызгал на деда водой:
— Да позовите же кого-нибудь! Позовите кого-нибудь!
Потом приник к его груди, слушая, бьется ли сердце…
Но старик был мертв. Мертвым и похолодевшим было его тело, которое, подобно могучему дубу, выстояло столько лет и вынесло столько бурь. Он умер в одиночестве, когда солнце поднялось высоко, склонив усталую голову на грубый каменный стол.
Когда Карлос поднялся с колен, появился Эга, всклокоченный, закутанный в халат. Карлос, весь дрожа, обнял его и заплакал навзрыд. Вокруг толпились испуганные слуги. А экономка жалобно причитала среди розовых кустов, схватившись руками за голову: «Ах, мой добрый сеньор! Ах, мой добрый сеньор!»
Но вот прибежал запыхавшийся привратник с врачом, доктором Азеведо, которого он, к счастью, встретил на улице. Это был молодой человек, только что с университетской скамьи, худой и нервный, с круто торчащими усами. Он поспешно поздоровался со слугами, Эгой и Карлосом, который не мог унять слез, катившихся у него по щекам. Затем доктор снял перчатки и с преувеличенной тщательностью, ощущая на себе тревожные и вопрошающие взгляды влажных глаз, осмотрел Афонсо. Наконец, нервно пройдясь пальцами по усам, произнес несколько ученых терминов, обращаясь к Карлосу… Впрочем, сказал он, коллега и сам уже убедился в печальном исходе. Он от всей души выражает свою скорбь… Если что-нибудь понадобится, он с величайшим удовольствием…
— Очень вам благодарен, — пробормотал Карлос.
Эга в шлепанцах проводил сеньора доктора Азеведо до калитки.
Карлос остался возле деда; слезы больше не катились по его лицу, теперь он словно окаменел, потрясенный таким внезапным концом! Перед его мысленным взором сменяли друг друга картины: вот дед, живой и крепкий, курит трубку у камина, вот поливает утром розовые кусты — и каждая из этих картин лишь увеличивала боль и мрак в его душе… Ах, как бы он хотел умереть здесь, рядом с дедом, упасть, как он, головой на каменный стол и без усилий, без сожалений о жизни обрести вечный покой. Солнечный луч, пробившись сквозь густую крону кедра, упал на мертвое лицо Афонсо. Птицы, напуганные было человеческими голосами, снова защебетали в тишине. Эга подошел к Карлосу, тронул его за плечо:
— Надо перенести его наверх.
Карлос поцеловал свисавшую со стола холодную руку. Медленно и осторожно поднял старика; губы Карлоса дрожали. Батиста подбежал помочь; Эга, путаясь в полах длинного халата, поддерживал ноги Афонсо. Через сад, через залитую солнцем террасу, через кабинет, где перед горящим камином деда ждало его кресло, его несли в тишине, нарушаемой лишь шагами слуг, забегавших вперед, чтобы открыть двери, и приходивших на помощь, когда Карлос и Эга слабели под тяжестью грузного тела. Экономка уже ждала в спальне Афонсо, расстелив шелковое покрывало на простой железной кровати без полога. Туда его и положили, на светло-зеленые ветви, вышитые на голубом шелке.
Эга зажег две свечи в серебряных подсвечниках; экономка, преклонив колена возле покойного, перебирала четки; а месье Антуан, с белым поварским колпаком в руке, остался у дверей рядом с принесенной им корзиной камелий и оранжерейных пальмовых ветвей. Карлос, шагая по комнате и сотрясаясь в рыданиях, каждую минуту подходил к старику в последней нелепой надежде и щупал ему пульс или прикладывал ухо к груди. В домашнем бархатном сюртуке и грубых белых ботинках, Афонсо, застывший на узком ложе, казался теперь еще более могучим и рослым; коротко подстриженные седые волосы и длинная спутанная борода оттеняли пожелтевшее, словно выточенное из старой слоновой кости лицо, на котором морщины затвердели, как проведенные резцом борозды; сморщенные веки с белыми ресницами были сомкнуты спокойно и безмятежно, как у человека, обретшего наконец желанный покой; когда его клали на постель, одна его рука осталась лежать ладонью на сердце — простая и естественная поза для того, чье сердце вместило так много!