— Веселись!
— Покажи себя во всем блеске!
— Я приеду туда к ужину! — пообещал Тавейра, развалившийся в кресле с номером «Фигаро».
Было два часа ночи, когда Эга вернулся после soiree, где он развлекался отчаянным флиртом с баронессой д'Алвин, которая за ужином, после шампанского, покоренная столь смелым натиском, подарила ему две розы. Проходя мимо комнат Карлоса, Эга постоял в нерешительности, не зажигая свечи, снедаемый любопытством… Здесь ли он? Но устыдился подобного шпионства и поднялся к себе, утвердившись в своем вчерашнем намерении сбежать в Селорико. У себя в комнате он бережно поставил розы баронессы перед зеркалом в стакан с водой и уже начал раздеваться, когда услышал чьи-то шаги в темном коридоре, шаги очень медленные, очень тяжелые, которые приблизились и затихли перед его дверью. Эга испуганно крикнул:
— Кто там?
Дверь скрипнула, и появился Афонсо да Майа, бледный, в халате поверх ночной рубашки и с подсвечником, в котором догорала свеча. Входить не стал. Хриплым и дрожащим голосом спросил:
— А Карлос? Он был там?
Застигнутый врасплох, Эга, стоя в одной рубашке, залепетал: он не знает… он сам пробыл у Гувариньо совсем недолго… Возможно, Карлос приехал туда позже, вместе с Тавейрой, к ужину?
Старик закрыл глаза и, словно лишаясь чувств, вытянул руку в поисках опоры. Эга подбежал к нему:
— Не убивайтесь так, сеньор Афонсо да Майа!
— Как же мне не убиваться? Где он? Он там, с этой женщиной… Можешь не говорить, я и так знаю, я велел следить за ним… Вот до чего я дошел, но у меня не было больше сил выносить эту мучительную тревогу… Вчера он пробыл там до утра, и сейчас он там… И бог дал мне прожить столько лет лишь для того, чтобы я дожил до такого ужаса!
Он воздел руки в тоске и отчаянии, и шаги его, еще более тяжелые, еще более медленные, затихли в коридоре.
Несколько мгновений Эга оставался недвижим. Потом разделся и лег; завтра, перед отъездом в Селорико, он скажет Карлосу без околичностей, что тот своим бесчестным поведением убивает деда, а Эга, его лучший друг, вынужден бежать, ибо не в силах более быть тому свидетелем.
Едва проснувшись, Эга вытащил на середину комнаты чемоданы и, вынув из комода, побросал на постель одежду, которую следовало уложить. Полчаса он усердно трудился над чемоданом, и к его гневным мыслям о Карлосе примешивались воспоминания о вчерашнем soiree, о многообещающих взглядах баронессы и надеждах, которые не сбудутся, если он уедет. Веселое солнце золотило веранду. Эга открыл окно, вдохнул свежий, холодный воздух, залюбовался прекрасной зимней синевой. Как хорош Лиссабон в такую погоду! А Селорико, усадьба и падре Серафин уже издали наводили мрак на его душу. Внизу он увидел dog-cart Карлоса и впряженную в него Бездельницу, которая била копытом о мостовую, раззадоренная ярким солнцем. Карлос поднялся чуть свет и уезжает, чтобы не встретиться с дедом и с ним!
Боясь упустить друга, Эга бегом бросился вниз. Карлос заперся в ванной. Эга окликнул его, в ответ — ни слова. Тогда Эга постучал и крикнул через дверь, не скрывая своего раздражения:
— Будь любезен выслушать меня!.. Ты уезжаешь в Санта-Олавию или нет?
Спустя мгновение Карлос отозвался из ванной под шум льющейся воды:
— Не знаю… Возможно… Я тебе потом скажу…
Эга не стерпел:
— Так не может продолжаться вечно… Я получил письмо от матери… И если ты не уедешь в Санта- Олавию, я уезжаю в Селорико… Ты уже три дня не в силах ни на что решиться!
Он почти раскаялся в своей резкости, услышав из-за двери смиренный и усталый, почти умоляющий голос Карлоса:
— Зачем ты так, Эга! Имей со мной немного терпения. Я тебе сам скажу…
Тут Эгой овладел внезапный приступ чувствительности, которым он был подвержен, на глаза его навернулись слезы, и он пробормотал:
— Хорошо, хорошо! Я говорил слишком громко, потому что через дверь… Поступай как знаешь!
Он убежал к себе, преисполненный сострадания и нежности, смаргивая с ресниц крупные слезы. Теперь ему стали понятны муки, в которых корчился Карлос; его страсть, еще недавно столь естественная, сделавшись в горький час чудовищной, увы, не утратила ни своей прелести, ни силы… Слабый по натуре, Карлос не смог мгновенно остановиться, увлекаемый, точно ураганом, могучим порывом любви и страсти! Он не устоял, не устоял и продолжает падать в эти объятия, которые в неведении продолжают его призывать. Преступная слабость вынуждает его тайком уходить из дома, проводить дни в трагических скитаниях, скрываясь от близких; словно проклятый, он страшится встретить исполненный ужаса взгляд чистых глаз! А рядом — несчастный Афонсо, который все знает и умирает от горя! Может ли он, Эга, желанный гость в былые, веселые, времена, покинуть деда и внука теперь, когда несчастье обрушилось на дом, где он всегда находил любовь куда более щедрую, чем в собственном доме? Это было бы низко! И Эга принялся распаковывать чемодан и заталкивать вещи в комод с той же злостью, с какой он их оттуда выбрасывал, вымещая на них всю свою боль и досаду и ворча:
— Черт бы побрал этих женщин, эту жизнь и все на свете!..
Когда он, одевшись, спустился, Карлос уже исчез! Но Батиста, печальный и угрюмый, не сомневаясь более, что с Карлосом случилась беда, остановил Эгу и прошептал:
— Вы были правы, ваша милость… Мы завтра уезжаем в Санта-Олавию и берем белья на долгий срок… Зима началась дурно!
В четыре часа утра, в полной темноте, Карлос тихонько закрыл за собой двери дома на улице Святого Франциска. И на холоде его с новой силой охватил леденящий страх, уже испытанный им, когда он одевался в полумраке комнаты, рядом со спящей Марией, — страх при мысли, что ему нужно возвращаться в «Букетик»! Накануне этот же страх заставил его весь день разъезжать в dog-cart и вечером невесело обедать с Кружесом в отдельном кабинете у Аугусто. В нем жил страх перед дедом, страх перед Эгой, страх перед Виласой; страх перед колокольчиком, который их сзывал, объединял; страх перед своей комнатой, где каждый из его домашних мог в любой момент отвести портьеру, войти, проникнуть в его душу и в его тайну… Впрочем, Карлос был уверен, что они знают все. И пусть он сегодня вечером сбежит в Санта-Олавию, поставит между собой и Марией преграду столь же неодолимую, как стены монастыря, но из памяти этих самых близких ему людей никогда не изгладится боль от бесчестия, которым он покрыл себя. Его нравственная жизнь погублена… Тогда зачем ему уезжать? Отказаться от любви, не обретя взамен даже покоя? Нет, ему остается лишь в отчаянии попрать все человеческие и божеские законы и увлекать ни в чем не повинную Марию все дальше в пропасть, на веки вечные погрязнув в чудовищном грехе, который стал его земным уделом!
Он уже думал об этом… Думал вчера… И тогда ему явственно предстал другой ужас, высшая кара, ожидающая его в том одиночестве, в котором он себя замурует. Приближение этого ужаса еще прошлой ночью вызвало у него дрожь, а нынче ночью, рядом с уснувшей Марией, он почувствовал, как он надвигается на него холодом предсмертной агонии.
Откуда-то из глубин его души поднималось уже заметное пресыщение ею, отвращение к ней, вызываемое сознанием, что она одной с ним крови!.. Отвращение чувственное, плотское, дрожью пробегающее по коже. Вначале отвращение к ее аромату, витавшему в спальне; его одежда и кожа впитывали этот аромат с легкой примесью жасмина, который некогда так волновал его, а теперь сделался неприятен настолько, что вчера он, чтобы заглушить жасминный дух, облил себя с головы до ног одеколоном. Потом отвращение к ее телу, которое прежде восхищало его своим подобием изваянному в мраморе идеалу и вдруг предстало перед ним таким, каким оно было на самом деле: слишком сильным, мускулистым, с длинными, как у дикой амазонки, руками и ногами и пышными формами самки, созданной для наслаждения. В ее распущенных золотистых волосах ему вдруг почудилась жесткая львиная грива. Ее объятия нынче ночью испугали его, словно это была хватка коварного и жадного зверя, который собирался его пожрать… Ее руки, пылко обнимая его и прижимая к упругой, прекрасной груди, по-прежнему зажигали в нем жар желания. Но едва последний стон страсти замирал на его губах, он спешил незаметно отодвинуться