длинных и бледных пальцах.
Карлос, сидевший рядом с ним, вынырнул наконец из колодца безмолвия:
— Аленкару лет пятьдесят.
Эга поклялся, что не меньше шестидесяти. Еще в 1836 году Аленкар публиковал душераздирающие стихи, где призывал смерть, терзаемый мыслью о стольких соблазненных им девах…
— Да, он в годах, — медленно вымолвил Афонсо, — я слышал о нем!
Дон Диого, поднося бокал к губам, обернулся к Карлосу:
— Аленкару столько лет, сколько было бы твоему отцу… Они были близки, входили в тогдашний distinguee[161] круг. Аленкар часто ездил в Арройос с бедным доном Жоаном да Кунья, царство ему небесное, и с другими. Это был настоящий цвет нашего общества, и все они были примерно одних лет… Теперь никого не осталось, никого!
Карлос опустил глаза; беседа смолкла, меж цветов и огней повеяло печалью, всплывшей из глубин прошлого, с его страданиями и могилами.
— А несчастный Кружес — бедняга, какой провал! — воскликнул Эга, чтобы рассеять сгустившийся мрак.
Крафт полагал, что Кружес сам виноват в своем провале. Зачем было играть Бетховена публике, воспитанной на фривольности Оффенбаха? Но Эга не согласился со столь пренебрежительным отзывом об Оффенбахе; его музыка — тончайшее воплощение скептического и иронического начал в искусстве. Стейнброкен заметил, что Оффенбах не владеет контрапунктом. Какое-то время говорили о музыке. Эга стал утверждать, что в искусстве нет ничего прекраснее фадо. И обратился к Афонсо в надежде пробудить в нем интерес:
— Не правда ли, сеньор Афонсо да Майа? Ваша милость, как и я, — ценитель фадо, великого творения нашего народа.
— Да, разумеется, — пробормотал старик, поднося руку ко лбу как бы в оправдание своего безразличия и молчаливости. — В фадо много поэзии…
Но тут Крафт обрушился и на фадо, и на малагенью, и на петенеру — на всю эту южную манеру исполнения, которая, по его мнению, не что иное, как рулады с нескончаемыми стенаниями и вялыми, невыразительными возгласами. Он, к примеру, как-то слышал малагенью, одну из самых знаменитых, исполненную по всем правилам певицей из Малаги. Это было в Мадриде, в доме Вилья-Рубиа. Дама стояла у рояля и завела что-то про piedra[162] и sepultura[163], затем она испустила стон, которому не предвиделось конца: а-а-а-а-а-ах!.. Так вот, сеньоры, стон этот ему надоел, и он перешел в другую залу, где наблюдал от начала до конца за роббером виста, затем успел перелистать огромный альбом и побеседовать о карлистской войне с генералом Ховельосом, а когда возвратился в гостиную, дама с гвоздиками в косах все еще стояла у рояля, подняв глаза к потолку, и продолжала стонать свое «а-а-а-а-а-ах!..».
Все засмеялись. Однако Эга запротестовал, как всегда, разгорячась. Крафт — просто черствый англичанин, вскормленный плоской грудью политической экономии и не способный понять целый поэтический мир, заключенный в подобном возгласе! Но речь не о малагенье. Он не берет на себя труд защищать Испанию. Испания сама способна убедить Крафта и прочих британцев, там для этого найдется немало острых и язвительных языков… Речь шла о фадо!
— А где вы слышали фадо? В салоне, у рояля?.. Да, в гостиных оно и вправду вялое и пустое, я с вами согласен. Но вы послушайте-ка его под аккомпанемент трех-четырех гитар в открытом поле, ночью, когда на небе сияет луна. Как в Оливаесе этим летом, когда маркиз привез туда «Вира-Виру»! Ты помнишь, Карлос?..
Запнувшись, он в смущении умолк, браня себя за неосторожное упоминание о «Берлоге». Карлос ничего не ответил, и тень легла на его лицо. Крафт проворчал, что в ясную лунную ночь, да еще в деревне, все звуки хороши, даже кваканье лягушек. И снова странное уныние заставило собравшихся умолкнуть; слуги подавали десерт.
В тишине дон Диого задумчиво произнес с величием светского льва, тоскующего о славном прошлом:
— В мое время весьма изысканной слыла музыка к «Монастырским колоколам». И вправду было похоже на колокольный перезвон! Теперь уж подобной музыки не сочиняют…
Обед заканчивался скучно. Стейнброкен снова заговорил об отсутствии королевской семьи на вечере — это его тревожило со вчерашнего дня. Но никого из присутствующих двор не интересовал. Затем дон Диого завел старую и нудную историю об инфанте доне Изабел. Все с облегчением вздохнули, когда слуга стал обходить гостей с большим серебряным тазом и кувшином душистой воды.
После кофе, поданного в бильярдную, Стейнброкен и Крафт начали играть в «пятьдесят», по пятнадцать тостанов для интереса.
Афонсо и дон Диого уединились в кабинете. Эга спрятался в глубокое кресло, прикрывшись «Фигаро». Но очень скоро уронил газету на ковер и закрыл глаза. Карлос, который в задумчивости прохаживался по бильярдной с сигарой, увидев, что Эга задремал, поспешно скрылся за портьерой.
И отправился на улицу Святого Франциска.
Не торопясь, он шел пешком по Атерро, закутавшись в пальто с меховым воротником и докуривая сигару. Ночь прояснилась, из клочковатых белых облаков, мчавшихся под холодным северным ветром, выглянула молодая луна.
Еще днем, оставшись один в кабинете, Карлос твердо решил сам рассказать все Марии Эдуарде — по тем высоким соображениям чести и разума, которые он обнаружил в себе и которые должны были оправдать его намерение. И он и она — не беспомощные дети и не нуждаются в том, чтобы самый страшный кризис их жизни был разрешен и улажен Эгой или Виласой; они; — сильные натуры и обладают стойким духом и достаточно здравым умом, чтобы найти достойный и разумный выход из положения, в которое их ввергла катастрофа, сломавшая их жизнь. На улицу Святого Франциска должен был пойти он, и пойти один.
Да, ему страшно было вновь увидеть ее в гостиной, согретой их страстной любовью, — теперь, когда он знал, что она его сестра… Но они — не святоши, терзаемые страхом перед преисподней, раздавленные грехом, в котором погрязли, пусть по неведению, и жаждущие укрыть в отдаленных монастырях свою плотскую страсть.
К тому же зачем сразу призывать на помощь рассудок и мужество? Он не станет обрушивать с порога всю правду на Марию Эдуарду, не станет кричать ей театрально-патетически: «Прощай!», не станет доводить ее до взрывов страсти и бурного отчаяния. Напротив! Весь вечер, сам мучительно страдая, он лихорадочно обдумывал, как смягчить для несчастной женщины ужас того, о чем он должен ей сказать. В конце концов он нашел способ, весьма непростой и, увы, трусливый! Но что поделаешь! Лишь он даст ему возможность открыть ей все постепенно, щадя ее чувства и избавив от внезапной жестокой боли. И лишь в том случае, если Карлос, собрав все свое хладнокровие и мужество, сам пойдет на улицу Святого Франциска.
Вот почему он медленным шагом шел по Атерро и продолжал обдумывать, улучшать свой план, тихонько повторяя про себя, будто заучивая, те слова, что он ей скажет. Он войдет с озабоченным видом и скажет, что ужасно спешит и что дела по управлению хозяйством, неурядицы с арендаторами требуют его отъезда в Санта-Олавию в самые ближайшие дни. И тут же уйдет под предлогом, что ему еще надо встретиться с Виласой. Можно добавить: «Я ненадолго, скоро вернусь!» Его беспокоило одно: а что, если она его поцелует?.. Он решил, изобразив еще большую спешку, не вынимать изо рта сигару и даже не снимать шляпы… И он уйдет. И не вернется. А она, бедняжка, будет ждать его допоздна, вскакивая всякий раз, как услышит шум проезжающего экипажа!.. Завтра же вечером он уедет с Эгой в Санта-Олавию, оставив для нее письмо, что, мол, к сожалению, он получил телеграмму и вынужден был уехать раньше.