английского парка: по шелковистой траве лужаек причудливо вились песчаные дорожки, среди зелени белели мраморные статуи, а под каштанами мирно дремали тонкорунные овцы. Однако жизнь в сем роскошном обиталище не была ныне радостной: виконтесса, тучнея с каждым днем, погружалась в тяжелый сон сразу же после ужина; Тейшейра, а за ним и Жертруда умерли оба — от плеврита и оба — на масленицу; за столом уже не сияло добротой лицо старого аббата, покоившегося ныне под каменным крестом среди левкоев и роз, цветущих круглый год. Сеньор судья переехал в Порто, где подвизался в кассационном суде; дона Ана Силвейра, мучимая недугами, не покидала более своего дома; Терезинья, выросши, превратилась в дурнушку с лимонно-желтой кожей; Эузебиозиньо, как и в детстве, апатичный и унылый, утратил даже следы своего былого пристрастия к старым фолиантам и собирался жениться и переселиться в Регуа. Один лишь сеньор адвокат, забытый в сем отдаленном углу, был все тот же, разве, пожалуй, окончательно облысел, но отличался той же приятностью манер и так же обожал флегматичную дону Эужению. Да еще старый доктор Тригейрос почти каждый вечер спешивался у ворот усадьбы со своей белой кобылы, чтобы провести часок-другой в дружеской беседе с Афонсо да Майа.
И для Карлоса каникулы лишь тогда были веселыми, когда он привозил с собой в Санта-Олавию своего закадычного друга, несравненного Жоана да Эгу, к которому Афонсо да Майа питал большое расположение; он любил и его самого, и его причудливый нрав, да к тому же юноша был племянником Андре да Эги, друга его молодости, много раз гостившего в прежние времена здесь же, в Санта-Олавии.
Эга готовился стать юристом, но не слишком с этим спешил и давал себе передышки, то проваливаясь на экзаменах, то пропуская год. Его мать, богатая и благочестивая вдова, жившая с дочерью, тоже богатой и благочестивой вдовой, в поместье неподалеку от Селорико-де-Басто, вряд ли имела даже слабое представление о том, чем ее Жоанзиньо занимался все эти годы в Коимбре. Ее духовник успокаивал ее, говоря, что все будет хорошо и в один прекрасный день мальчик станет доктором права, как его отец и дядя; благочестивая дама довольствовалась этими заверениями, ибо ее больше заботили собственные недуги и духовные утешения падре Серафина. Она втайне желала, чтобы сын оставался в Коимбре или где- нибудь в другом месте подальше от них, ибо, когда он появлялся в усадьбе, он наводил на нее ужас своим безбожием и еретическими шутками.
И в самом деле Жоан да Эга отнюдь не только у матери и ее духовника, но и среди студентов, коих он поражал дерзкой удалью и смелыми речами, слыл за самого отчаянного безбожника и потрясателя основ, какие только рождались на свет. Это льстило ему; и он уже по привычке преувеличивал свое отвращение к религии и к существующему общественному устройству: он призывал к истреблению буржуа, к любви, свободной от оков брака, к раздаче земли крестьянам и к культу Сатаны. Постоянное умственное возбуждение постепенно наложило отпечаток на его внешность и манеры: его долговязая тощая фигура, усы, смыкающиеся с крючковатым носом, квадратный монокль в правом глазу и впрямь придавали Жоану да Эге нечто мятежное и сатанинское. Он возродил среди студентов традиции былых времен: дыры на его студенческом одеянии были зашиты белыми нитками, он не знал себе равных на дружеских попойках и ночью, на мосту, потрясая кулаком, разражался страшными богохульствами. Однако в глубине души он был крайне чувствителен и вечно был влюблен то в одну, то в другую пятнадцатилетнюю девицу из чиновничьих дочек; за ними он ухаживал на вечеринках и подносил им коробки конфет. Его репутация богатого наследника открывала перед ним двери всех домов, где водились девушки-невесты.
Карлос смеялся над этими жалкими идиллиями, но кончил тем, что сам впутался в романтическую историю с женой одного министерского чиновника, лиссабоночкой, пленившей его своим кукольным изяществом и красивыми зелеными глазами; она же была без ума от знатности и богатства Карлоса, его грума и английской кобылы. Они стали обмениваться посланиями, и несколько недель Карлос упивался терпкой и волнующей поэзией своего первого романа с замужней женщиной. К несчастью, дама носила варварское имя Эрменгарда, и друзья Карлоса, прознав о его романе, величали его «Эурико, пресвитер» и адресовали ему в Селас письма, надписывая конверты этим гнусным именем.
Однажды в солнечный день Карлос проезжал по ярмарке, и мимо него прошел вышеупомянутый чиновник, держа за руку сынишку. Карлос впервые видел мужа Эрменгарды так близко. И нашел, что тот дурно одет и невзрачен. Зато малыш был прелестен, такой пухленький, наряженный в этот январский день в костюмчик из голубой шерсти, он шел, нетвердо ступая посиневшими от холода ножками, и улыбался яркому свету, улыбался весь: глазами, ямочкой на подбородке, румяными щечками. Отец оберегал малыша от толпы, и нежная заботливость, с которой он вел сынишку, растрогала Карлоса. В это время он как раз зачитывался Мишле, и его душа прониклась вычитанными рассуждениями о святости домашнего очага. Карлос почувствовал себя подлецом: он раскатывает здесь в своем dog-cart, хладнокровно обрекая на стыд и слезы этого несчастного отца, такого беззащитного в своем потертом пальто! И Карлос перестал отвечать на письма Эрменгарды, в которых она называла его «своим идеалом». Дама не преминула отомстить ему, оговорив перед мужем: отныне при встречах чиновник метал на Карлоса убийственные взгляды.
Но настоящее «любовное крещение», как говорил Эга, Карлос получил лишь тогда, когда в конце каникул встретил в Лиссабоне красавицу испанку и поселил ее в домике неподалеку от Селаса. Испанка звалась Энкарнасьон. Карлос нанял ей экипаж с белой лошадью, и Энкарнасьон заворожила всю Коимбру как живое воплощение Дамы с камелиями, этого утонченного цветка высшей цивилизации. По всему Бульвару молодые люди замирали, побледнев от волнения, когда она проезжала в открытом экипаже, откинувшись на подушки, и позволяла любоваться ножкой в атласной туфельке и чуть видном из-под юбки шелковом чулке, томная и надменная, с крошечной белой собачкой на коленях.
Университетские поэты слагали в ее честь стихи, в которых Энкарнасьон именовалась Израильской Лилией, Голубкой Ковчега и Утренним Облачком. Один студент-теолог, неотесанный и не отличавшийся чистоплотностью уроженец Трас-ос-Монтес, даже предложил ей руку и сердце. Однако, несмотря на уговоры Карлоса, Энкарнасьон не пожелала выйти замуж за теолога; а тот принялся кружить возле Селаса, вооружившись ножом, грозя, что он «напьется крови» Майа. Пришлось Карлосу отделать ревнивца палкой.
Меж тем кичливая испанка день ото дня становилась все невыносимее: она без умолку трещала о своих победах в Мадриде и Лиссабоне, о подарках, которыми ее осыпали граф такой-то и маркиз такой-то, о своем высоком происхождении: ее семья в родстве с самими Мединасели. Вскоре ее зеленые атласные туфли стали внушать Карлосу отвращение не меньшее, чем ее пронзительный голос: бесцеремонно вмешиваясь в разговоры Карлоса с друзьями, она принималась бранить республиканцев, называя их разбойниками, и превозносила времена доны Изабел, когда в обществе царили остроумие и галантность, — как все кокотки, Энкарнасьон была весьма консервативна. Жоан да Эга ее не выносил. А Кравейро объявил, что ноги его не будет в «Селасском замке», пока там обретается это лишенное мыслей тело, за которое вряд ли стоит платить дороже, чем за коровью тушу.
К счастью, однажды вечером Батиста, вездесущий камердинер Карлоса, выследил сию даму, направлявшуюся в обществе Жуки в Университетский театр. Наконец-то появился предлог, чтобы избавиться от нее! И, достойным образом вознагражденная, родственница Мединасели, Израильская Лилия, почитательница Бурбонов, отбыла в Лиссабон на улицу Святого Роха, в свою родную стихию.
В августе, по окончании Карлосом университета, в Селасе был устроен шумный праздник. Приехали и Афонсо из Санта-Олавии и Виласа из Лиссабона. Весь вечер в саду, среди акаций, прорезая густые сумерки, вспыхивали фейерверки; и провалившийся в последний раз на последнем экзамене Жоан да Эга, не зная устали, без сюртука, развешивал венецианские фонарики на деревьях, гимнастической трапеции, вокруг колодца, устраивая иллюминацию. За ужином, на котором почетными гостями были университетские профессора, Виласа, бледнея и трепеща от волнения, произнес спич; он как раз начал цитировать нашего бессмертного Кастильо, когда под окнами взорвался грохот барабана и тарелок, — студенческий оркестр явился исполнить серенаду. Эга, весь красный, в расстегнутом одеянии, с болтающимся за спиной моноклем, поспешил на балкон и провозгласил:
— Наш Майа, Каролус Эдуардус из рода Майа, вступает на славное поприще, готовый спасать больное человечество либо отправлять его на тот свет — в зависимости от обстоятельств! Назовите мне отдаленнейшие уголки земли, куда не достигла бы молва о его таланте, о его dog-cart, о греховном accessit[8] в недалеком прошлом и о великолепном портвейне, ровеснике героев двадцатых годов, которое я, приверженец революции и выпивки, я, Жоан да Эга, Иоганес из рода Эга…
Темная толпа под окнами разразилась криками «ура». Затем оркестранты и прочие студенты