абажуров, готовил решающий карамболь. Кружес, поставивший на маркиза, забыл о трубке и диване и, нервно теребя свою густую шевелюру, спадавшую до ворота сюртука, неотрывно следил за шаром, то и дело моргая и выставив острый нос. В глубине залы, одетый во все черное, маленький Силвейра, Эузебиозиньо, когда-то бывавший в Санта-Олавии, тоже вытягивал шею в тугом траурном галстуке из черной шерсти; как всегда, хмурый и еще более вялый, чем в детстве, но так же держа руки в карманах, он выглядел столь похоронно, что все в нем казалось воплощением глубокого траура вплоть до черных прилизанных волос и темных стекол пенсне на черной ленте. Возле бильярда ждал своей очереди партнер маркиза граф Стейнброкен: несмотря на извечный страх североевропейца перед необходимостью расстаться с деньгами, он сохранял спокойствие и улыбался, опираясь на бильярдный кий в соответствии с образом британского джентльмена и облаченный, как англичанин, — традиционный, изображаемый на литографиях, — в зауженный редингот с несколько коротковатыми рукавами, длинные клетчатые брюки и ботинки на низком каблуке.
— Ур-ра! — закричал Кружес. — Десять тостанчиков сюда, Силвейринчик!
Маркиз торжествовал: он сделал карамболь и выиграл партию.
— Вы принесли мне удачу, Карлос!
Стейнброкен положил кий и неторопливо отсчитал одну за другой четыре проигранные им серебряные монеты.
Однако маркиз жаждал финского золота и стал призывать графа продолжить баталию.
— Ни в куком слючае!.. Вы згодня опазны! — отвечал дипломат по-португальски; говорил он довольно бегло, но с ужасающим акцентом.
Маркиз настаивал: с кием, словно пастушьим кнутовищем на плече, он наступал на графа, возвышаясь над ним всей своей мощной, статной фигурой. Могучим голосом, привыкшим звучать на пустынных берегах, он шутливо предрекал Стейнброкену печальную судьбу: грозился разорить его, довести до того, что тот будет вынужден заложить свои великолепные перстни и кончит тем, что станет продавать почтовые марки на Графской улице.
Все хохотали; смеялся и Стейнброкен, но смехом отрывистым и принужденным, и при этом в упор глядел на маркиза светло-голубыми, холодными глазами, — в их близорукости таилась твердость металла. Несмотря на свою приязнь к родовитому семейству Соузелас, граф находил подобную фамильярность и все эти неумеренные шутки несовместимыми с его статусом дипломата и представителя могущественной державы. А маркиз — золотое сердце — обнимал его за талию и пылко продолжал:
— Ну, если вы не хотите еще партию, тогда спойте нам, ну хоть немного, Стейнброкен, дружище!
На это дипломат охотно согласился и, охорашиваясь, слегка коснулся бакенбардов и вьющихся светлых волос, напоминавших цветом спелую пшеницу.
Все мужчины в роду Стейнброкенов (как он поведал Афонсо) обладают приятными баритонами, что немало способствовало их успехам на общественных поприщах. Его отец пленил своим голосом старого короля Рудольфа III, и тот сделал его конюшим, однако отец все ночи проводил в королевских покоях за фортепьяно и пел королю лютеранские псалмы, хоралы, саги Далекарлии, в то время как угрюмый монарх курил трубку и тянул пиво, пока наконец, опьяненный религиозным экстазом и черным пивом, не падал на диван, рыдая и пуская слюну. Сам он, Стейнброкен, также отчасти делал свою карьеру за фортепьяно — и когда был атташе, и когда был вторым секретарем. Однако, сделавшись главой миссии, он стал уклоняться от пения, и, лишь когда увидел в «Фигаро» похвалы, расточаемые вальсам князя Артова, русского посланника в Париже, а также басу графа Баста, австрийского посланника в Лондоне, он, вдохновленный столь высокими образцами, осмелился на нескольких интимных вечеринках развлечь гостей финскими песнями. Наконец граф спел на дворцовом приеме. И с той поры он с обычным для него усердием неукоснительно нес свои обязанности «полномочного баритона», как говорил Эга. В мужском обществе за задернутыми портьерами Стейнброкен разрешал себе вполголоса напевать то, что он называл «фривольными песенками», — «Возлюбленный Аманды» или некую английскую балладу:
Это «О!» извергалось им, словно стенание, мощно растянутое и вибрирующее, исступленное и все же удержанное в границах пристойности… Но лишь в мужском обществе, за задернутыми портьерами.
Однако в этот вечер маркиз, ведя графа под руку в залу, где стояло фортепьяно, просил его спеть одну из финских песен, в которых так много чувства и от которых так хорошо на душе…
— Ту, где есть словечки frisk, gluzk[13], я от нее в восторге… Ла- ра-ла, ла, ла!
— «Весна», — пояснил дипломат с улыбкой.
Но прежде чем войти в залу, маркиз, оставив графа, сделал знак Силвейре и, отойдя с ним в глубь коридора, под потемневшее полотно, изображающее святую Магдалину, которая предается раскаянию в пустыне, показывая свои полуобнаженные прелести, более приличествующие похотливой нимфе, довольно резко спросил его:
— Я хочу знать. Решили вы наконец или нет?
Вот уже несколько недель между ними велись переговоры о покупке Силвейрой у маркиза пары лошадей. Силвейра надумал завести собственный выезд, и маркиз пытался сбыть ему пару белых кобыл, для его нужд якобы непригодных, хотя лошади отменные, самых чистых кровей. Он просил за них полторы тысячи мильрейсов. Силвейру предупреждали и Секейра, и Травасос, и другие знатоки лошадей, что все это надувательство: у маркиза, мол, своя мораль в подобных торговых сделках и ему ничего не стоит обмануть простака. Но, несмотря на предупреждение, Силвейра, пасуя перед густым басом маркиза, его физической мощью и древностью его рода, не осмелился ответить отказом на его предложение. Все же он колебался: и в этот вечер тоже отвечал с уклончивостью скряги, прижимаясь к стене и почесывая подбородок:
— Я подумаю, маркиз… Полторы тысячи — это большие деньги…
Маркиз угрожающе потряс кулаками:
— Я вас спрашиваю: да или нет! Какого черта… Лошади как с картинки… Черт побери! Да или нет!
Силвейра поправил пенсне и пробормотал:
— Я подумаю… Это же деньги. Деньги всегда…
— А вы что, намеревались расплачиваться бобами? Доведете вы меня до крайности!
Под пальцами Кружеса раздались звучные аккорды фортепьяно; маркиз, страстный любитель пения, тут же забыв про лошадей, на цыпочках прошел в залу. Эузебиозиньо немного помедлил, размышляя и почесывая подбородок; но, едва Стейнброкен начал петь, он неслышной тенью пристроился у двери с раздвинутыми портьерами.
Сидя, по своему обыкновению, довольно далеко от клавиатуры, что заставляло его сильно склоняться над ней, Кружес аккомпанировал певцу, вперив взор в ноты «Финских мелодий». Рядом с ним, держась прямо и чинно, с шелковым платком в одной руке, а другую прижав к груди, Стейнброкен пел веселую песню в ритме победительной тарантеллы, в которой звучали перестуком камешков слова, так очаровавшие маркиза: frisk, slecht, clikst, glukst[14]. Он пел: «Весна — прохладная и зеленая, Северная Весна в стране гор, когда селяне водят хороводы вокруг темных елей; снег, тая, стекает водопадами, бледное солнце ласкает мох, и ветер доносит аромат древесной смолы…» При низких нотах щеки Стейнброкена краснели и надувались. При высоких он весь приподнимался на цыпочки, словно увлекаемый живым ритмом; рука его отрывалась от груди в широком жесте, и драгоценные перстни переливались на пальцах.
Маркиз, со сложенными на коленях руками, казалось, впитывал в себя пение. По лицу Карлоса бродила нежная улыбка: он думал о мадам Ругель — она когда-то посетила Финляндию и порой пела ему «Весну» в часы, когда в ней просыпалась фламандская сентиментальность…