— А ведь ты, Джон, ко всему относишься без всякого почтения!
— Непочтительность — непременное условие прогресса, сеньор Афонсо да Майа. Кто все почитает, тот остается ни с чем. Начнешь с почитания Гувариньо, глядишь, забудешься и дойдешь до почитания монарха, а если не остеречься, то докатишься до почитания всемогущего!.. Предосторожность необходима!
— Поди-ка ты прочь, Джон, поди прочь! Ты — сам антихрист!
Эга открыл было рот, чтобы привести еще более обильные и цветистые доводы, но донесшийся из комнат серебряный звон часов Людовика XV, сопровождаемый изящным менуэтом, заставил его замолчать.
— Как? Четыре часа?
Он, ужаснувшись, сверился со своими часами, торопливо пожал всем руки и исчез, словно его ветром сдуло.
Оставшиеся тоже удивились, что так поздно. И уже поздно было ехать в Лумьер смотреть подушки сеньор Медейрос.
— Хотите пофехтовать полчаса, Крафт? — предложил Карлос.
— Отлично: и как раз нужно дать урок Дамазо…
— Ах да, урок… — без воодушевления пробормотал Дамазо, слабо улыбаясь.
Зал для фехтования помещался в нижнем этаже под комнатами Карлоса; зарешеченные окна выходили в сад, откуда в помещение проникал сквозь деревья бледно-зеленоватый свет. В пасмурные дни в зале приходилось зажигать четыре газовых рожка. Дамазо поплелся туда за Карлосом и Крафтом с медлительностью обреченного на заклание тельца.
Эти уроки фехтования, коих он так домогался из любви к шику, сделались ему ненавистны. И нынче, как всегда, не успев обрядиться в костюм для фехтования и надеть проволочную маску, он уже весь покрылся потом и побледнел. Крафт, который возвышался перед ним, держа в руке рапиру, с его плечами невозмутимого геркулеса и устремленным на ученика светлым холодным взглядом, казался Дамазо жестоким и бесчеловечным. Они скрестили оружие. Дамазо задрожал.
— Держись! — ободрял его Карлос.
Несчастный с трудом сохранял равновесие: его толстенькие ножки подгибались; рапира Крафта взлетела, сверкнула, просвистела над его головой; Дамазо попятился, задыхаясь, шатаясь, не в силах поднять ослабевшую руку…
— Держись! — кричал ему Карлос.
Но Дамазо, перепуганный, опустил рапиру.
— Нет, как хотите, меня это нервирует! И к чему, просто так, для забавы… Вот если понадобится всерьез, вы увидите…
Этим всегда кончался урок; после чего Дамазо в изнеможении опускался на сафьяновую банкетку, обмахиваясь платком, бледный, как побеленные стены зала.
— Я, пожалуй, отправлюсь домой, — сказал он немного погодя, утомленный своими фехтовальными упражнениями. — Тебе что-нибудь нужно, Карлиньос?
— Приходи завтра к обеду. Будет маркиз.
— Шикарно. Приду непременно.
Однако назавтра он к обеду не пришел. Когда же сей педантичный молодой человек не появился в «Букетике» и всю последующую неделю, Карлос, обеспокоенный этим и опасаясь, что Дамазо болен и чуть ли не при смерти, отправился к нему домой, в Лапа. По там слуга (неотесанный галисиец, которого Дамазо, сведя близкое знакомство с семейством Майа, заточил во фрак и пытал тисками кожаных ботинок) уверил Карлоса, что сеньор Дамазозиньо в добром здравии и даже ездил верхом. Карлос заглянул в лавку старого Абраама, но там тоже вот уже несколько дней не видали сеньора Салседе, that beautiful gentleman![38] Любопытство Карлоса привело его в Клуб, но в Клубе на этой неделе сеньор Салседе не появлялся. «Не иначе как у него медовый месяц с какой-нибудь прекрасной андалуской», — подумал Карлос.
Дойдя до конца Розмариновой улицы, он неожиданно встретил графа Стейнброкена, который направлялся пешком в сторону Атерро, сопровождаемый экипажем. Всего второй раз после болезни дипломат отважился на пешую прогулку. Однако перенесенный недуг не оставил на нем никаких следов: румяный, пшеничноволосый, он солидно вышагивал в своем рединготе, с чайной розой в петлице. Он объявил Карлосу, что чувствует себя «ошень крепок». И не сетовал на свои страдания, ведь они дали ему возможность оценить, сколь дружественно относятся к нему в Лиссабоне. Он был весьма польщен проявленным сочувствием и в особенности заботой его величества, высочайшим вниманием его величества: это способствовало его выздоровлению больше, чем все аптечные снадобья. И никогда еще дружба между их двумя государствами, столь тесно связанными, — Португалией и Финляндией — не была «стол силна и стол кррепка, как во вррема его прриступа!».
Затем, взяв Карлоса под руку, Стейнброкен взволнованно упомянул о предложении Афонсо да Майа, чтобы он, Стейнброкен, поселился на время в Санта-Олавии: там, на берегу Доуро, здоровый и чистый воздух быстро восстановит его силы. О! Это приглашение растрогало его au plus profond de son coeur![39] Но, к несчастью, Санта-Олавия слишком далеко от Лиссабона, слишком далеко. Он вынужден довольствоваться Синтрой, откуда каждую неделю раз или два наведывается в дипломатическую миссию. «C'etait ennuyeux, mais…»[40] Европа переживает кризис, и государственные деятели, дипломаты не могут пренебрегать своими обязанностями, устраивать себе каникулы. Они должны находиться там, где может возникнуть кризис, наблюдать, докладывать…
— C'est tres grave[41], — пробормотал он, замедляя шаги, и в синих глазах его отразился неясный ужас. — C'est excessivement grave!..[42]
Пусть Карлос оглянется вокруг: что творится в Европе! Повсюду царит смута, gachis[43]. Здесь восточный вопрос, там социализм; и сверх того, папа, чтобы запутать все окончательно… Oh, tres grave…
— Tenez la France, par exemple. D'abord Gambetta. Oh, je ne dis pas non, il est tres fort, il est excessivement fort… Mais… Voila! C'est tres grave…[44] С другой стороны, радикалы, les nouvelles couches… Bсo изклушително слошно…
— Tenez, je vais vous dire une chose, entre nous…[45]
Но Карлос не слушал его и уже не улыбался. Прямо по Атерро, явно спеша, к ним приближалась дама — Карлос сразу же узнал ее — ее походку, словно у шествующей по земле богини, ее собачку с серебристой шерстью, бежавшую рядом, ее дивную фигуру, чьи античные формы не скрывали трепетной, горячей и нервной грации. На ней был toilette de serge[46] очень простой, но столь естественно облегавший ее тело, словно это была ее собственная кожа: своей строгостью он придавал ей особый оттенок горделивой чистоты; в руке она держала плотно сложенный тонкий похожий на трость английский зонтик от солнца; и вся она, торопливо идущая в сиянии дня, на фоне унылой набережной древнего города, поражала своим чужестранным видом, утонченностью, говорившей о ее принадлежности к высшей цивилизации. В тот день вуаль не затеняла ее лица. Но Карлос не смог разглядеть ее черт: лишь белизна кожи ослепила его и на миг черные бездонные глаза приковались к его глазам. Он бессознательно сделал шаг, чтобы последовать за ней. Рядом с ним Стейнброкен, ничего не замечая, продолжал разглагольствовать о том, что Бисмарк способен внушить ужас… По мере того как она удалялась, она казалась Карлосу все выше и прекрасней; и этот надуманный, литературный образ богини, шествующей по земле, не покидал его воображения. Речь канцлера в рейхстаге произвела на Стейнброкена удручающее впечатление… Да, она — богиня… Под шляпой в виде тюрбана Карлос успел заметить светло-каштановый локон, почти золотой на солнце; собачка с торчащими ушами бежала за ней.
— Разумеется, — сказал Карлос, — Бисмарк — возмутитель спокойствия…
Однако Стейнброкен уже оставил Бисмарка. Стейнброкен нападал теперь на лорда Биконсфилда.
— Il est tres fort… Oui, je l'accorde, il est excessivement fort. Mais voila… Ou va-t-il?[47]Карлос озирал набережную Содре. Но все вокруг словно превратилось в пустыню.