то далеко и им там была неудобно. Кроме того, в такую жуткую жару ему продуло спину. Одно он зная наверняка: добром эта затея не кончится: Смысловский по всей своей программе надеялся отчитаться килограммами бумаг и никакие натурные испытания, а тем более с участием руководства, не входили в его планы. Тупая ярость, гипертрофированная бесполым чиновным страхом, увеличилась в объеме и двинулась вверх, но там была массивная фигура начальника. Тогда все это настырное безобразие обратилось вниз к Фоме Рокотову — высокооплачиваемому привилегированному шуту на государственной службе. Эдуард Борисович за долгие годы беспорочной кропотливой работы не имел в своем распоряжении такого количества денег, какие сей нафабренный элегантный разгильдяй спускал на дорогие вина, яства, женщин и грациозно, притом, пожимал плечами, точно не понимая, что кругом происходит. Компактно собранная зависть Смысловского разметалась по всему его существу, испортив впечатление о всей дисциплинированно прожитой жизни. Некрасивое насупленное лицо будто покрылось новыми складками жира и зримыми проявлениями какой-то общей ублюдочной неполноценности.
— Да, конечно, все будет исполнено, — отрешенно вымолвил варанообразный референт, подбирая живот в знак согласия.
— Только умоляю вас, аккуратнее… Э-э, не поймите меня превратно, я не собираюсь учить вас. Но, однако, опасаюсь, что даже у молодого государственного юродивого, защищенного дюжиной пунктов приложения к договору, может не хватить силы воли и воображения позволить снять с себя матрицу. Не попортите мне Фому Неверующего, это ведь специальный человек.
Агрессивному веселью Григория Владимировича не было пределов, он блистал и искрился, как увесистый ковш в холостяцком хозяйстве, истертый о пенную поверхность доброго вина.
Наконец я проснулся, и после вчерашнего веселья тело мое находилось дальше всех моих помыслов. Просто ужасное похмелье. Я весь был в чем-то липком, а на подушке под головой лежало несколько измятых засаленных павлиньих перьев, которые даже моему мучительно-приторному сну придали колкую неудобность. На широкой кровати, по которой, кажется, прошло целое отступающее войско, лежали две растрепанные обнаженные девицы с цветными татуировками на красивых телах. Я. начал соображать и вспомнил, наконец, как одну из них подали мне на гигантском блюде черного фарфора, обложенную экзотическими фруктами. Вторая же была сделана наподобие торта, и ее подали с какими-то пиротехническими и световыми эффектами, отчего привкус бенгальских огней и стробоскопа еще звучал во мне. Все остальные гости убрались прочь, оставив в комнате эскадру разбросанных бутылок, груды надкушенных фруктов, элементы женского белья и иные яркие следы ночного гульбища. Я аккуратно снял с себя татуированную руку с черными длинными ногтями, отодвинул спящее лицо с черной губной помадой и бордовыми тенями. Убедившись в том, что из увеселения выбрался целиком, попробовал встать с ложа, но голова моя тотчас же вздумала бежать прочь, словно отрубленная. Мои движения раненого альпиниста и нежданный стук в дверь разбудили девушек, оказавшихся весьма симпатичными и совсем не вульгарными. Пожелав доброго утра спутницам по удовольствиям и облачившись в длинный черный фессалийский халат с капюшоном и алой инфернальной подкладкой, я предложил войти нежданному визитеру. Мне было так отвратно, что даже безразлично, сколько сейчас времени. Я силился попасть левой ногой в персидский тапок, словно саблей в ножны после дня беспрерывной сечи, и, отчаявшись вконец, крикнул: «Ну, кто там? Входите!» Дверь открылась, и, будто на гребне новой волны гадкого похмельного привкуса, в комнате нарисовался Эдуард Борисович Смысловский в полном комплекте: живот, бронзовая лоснящаяся лысина, вараньи ужимки.
— Не побеспокоил? — спросил он, накатившись, на меня дурнотным запахом одеколона и гадливо пробежав маслянистыми глазками по обнаженным телам девиц, которые безо всякого смущения только подавали первые признаки жизни.
— Да чего уж там, новым силам будем только рады, — бравировал я, не подавая руки, и развеселился окончательно, попав скрюченной ногой в тапок, измазанный раздавленным бананом и губной помадой.
Мы встали боком к медленно позевывающим девушкам, делая вид, что их нет вовсе, и, все это время Эдуард Борисович умудрялся, говоря всякую несуразицу, ни разу не раздражить меня. Погода, политика, секс, оккультные сплетни, пошлина на ввозимые парфянские оптические приборы и, наконец, что-то о моем контракте…
— А что мой контракт? Я выполнил не все причуды августейшего предписания? — спрашиваю я, ущипнув девушек, поцеловавших меня на прощание в обе щеки одним симметричным поцелуем.
— Э, я плохо запомнил нюансы. Придется все повторить снова! — кричал я уже в коридор, заглушая стеклянно-звонкие раскаты игривого смеха прелестниц. Они вяло шли по коридору, неся одежду в руках и переливаясь на свету всеми цветами татуировок.
— Да, видите ли, дело в том, уважаемый Фома Фомич, что шеф недоволен…
— И чем же недоволен наш шеф? — передразнил я, фыркая на последней букве.
— Недостаток общей правдоподобности эксперимента и вашей искренности его весьма огорчают.
— Ну, знаете, как могу.
— Вот то-то и плохо, что можете, а не хотите. Ведь ваша искренность не наша пустая блажь, а условие контракта, и вы знаете, что от этого зависит вся подлинность и ценность опыта.
— Что же прикажете делать? И впрямь, вести себя, как запатентованный муниципальный юродивый? — заинтересовался я, всерьез обеспокоенный перспективой потери всех дорогостоящих привилегий. Вино, яства, развлечения, эффектные женщины, мой длинный и ничем не стесненный язык, легчайшая прозрачная ткань эгоизма, энергия, порыв, крылья за спиной, весь мир словно крикливый изысканный жест — все эти микроскопические эталонные образы, уже уютно затвердевшие в моем свободном мозгу, резкой петлей стянули горло. Дюжина пульсов разной частоты кольнула виски, разрывая нестройную цепь хмельных воспоминаний. Я громко чихнул, так что все страхи и надежды провалились разом и в голове появилась приятная ватность. Эдуард Борисович вдруг беззлобно забалагурил, хлопая меня по плечу и открывая свои липкие объятия, точно танцуя неведомый неземной танец. И эдак и так. Все беззлобно, и вата, вата кругом.
— Да делать-то что? — выкрикнул я вверх, усиленно выбираясь из неподвижного хоровода, которым окружил меня этот совсем незагадочный человек.
— Так вы же у нас технику любите, все новое. Вот и окажите любезность, согласитесь на один небольшой анализ, и вам больше не придется юродствовать и выбиваться из сил. Я же вижу, как вам трудно быть паяцем. Согласитесь и все. Новый чудный прибор мы уже испробовали, и называется он всего- навсего эгоанализатор. Включим его, погрузим вас в особое поле и снимем слепок с психики. Превратим все в цифры, обработаем на компьютере, сделаем компактную матрицу, запишем ее на дискетку. И теперь, вместо того, чтобы вас каждый раз неискренностью попрекать, будем дискетку в компьютер вставлять. И все нам сразу станет ясно: и реакции ваши, и все прочее, прочее…
В этой кромешной поволоке двоящихся и повторяющихся слов, будто в вязком психоделическом тумане, я как-то сразу влет поймал суть и, глупо ухмыльнувшись, спросил:
— Снять с меня, Фомы Неверующего, матрицу на эгоанализаторе? С Неверия моего матрицу снять? Да это, что же,
§ 21
психотехническая дефлорация?
Меня контузило и разорвало олимпийским смехом. На полу, между надкушенных фруктов, бутылей, чулок, я метался, словно огромная беспризорная капля.
— Я — матрица, дичь какая-то! Я — матрица, несколько столбиков, цифр и все. Эй, Каноник, давай, давай в матрицу меня превращай, только скорее! Слышишь, хочу быть матрицей!
Почувствовав, что получил боевую психическую травму, вскочил с пола, вытер свои совершенно