грохочущем мраке успел прочитать: «Живый в помощи Вышняго…» и потом все томительно-страшные, долгие минуты бушующей вокруг смерти язык, губы, мозг постоянно повторяли: «Живый в помощи Вышняго, Господи, спаси…»
Павел почему-то прекрасно понимал, что Он может спасти. Все мысли были сосредоточены в этих нескольких словах, в единственной молитве, которую он узнал только сейчас. Никакие другие слова, никакие образы и отрывки из жизни не мелькали перед ним. Не было боязни боли, была лишь одна мольба, одна просьба: «Живый в помощи Вышняго, Господи, спаси…»
И еще была уверенность: Он спасет, Он не попустит. Не молитва страха и ужаса рвалась из сердца Павла, а уверенная просьба, которая не может быть не услышана и не исполнена.
Он не молился раньше, хотя видел, как молятся мать и бабушка. В их городке была церковь, и лет до десяти его водили на службы. Научили даже, как брать благословение у батюшки и как «говеть» — так называлась подготовка и само причастие. Но затем школа, насмешки друзей, пионерский галстук и комсомольский значок сначала отодвинули воспоминания в далеко прошлое, а с возрастом, кажется, вообще стерли детские впечатления. И вот сейчас, в адском грохоте взрывов и бушующем вокруг пламени, перед Павлом предстала грустная фигура Спасителя, в белом одеянии, со склоненной головой. Именно та фигура, которая была написана в храме, рядом со столиком, на который бабушка «ложила канун», — где молились о покойниках. Павлику тогда все время хотелось спросить, почему Христу не открывают калитку, в которую Он стучит. Но он так и не спросил. И вот сейчас, именно тот «грустный Боженька» смотрел на парня и слушал его говорящее сердце: «Живый в помощи Вышняго, Господи, спаси…»
Павел не слышал, как его откапывали, как бегом, положив в брезент, сменяя друг друга, тащили до казармы, как по-бабьи причитал над ним до смерти перепугавшийся прапорщик. Первое, что увидел солдат, было раскосое лицо молодой женщины, медсестры-казашки, которая пыталась из железной кружки его напоить, но вода не попадала в рот, текла по подбородку на шею и грудь. В стиснутых зубах Павла оказался зажат кончик того спасительного пояска — ленточки с молитвой-псалмом, данной ему перед самым отъездом матерью и вставшей несокрушимой стеной перед тоннами взрывчатки и смертоносного железа.
Когда его на следующий день доставили в полк, Павел отказался ехать в окружной госпиталь, сказал, что отлежится в санчасти. Этим он несказанно обрадовал командира, но больше всего — Панасюка, опасавшегося большого заслуженного наказания.
С демобилизацией, чтобы не разглашать случившееся, поторопились. Павел уехал домой в числе первых, лишь забежав из санчасти в казарму попрощаться с товарищами. Даже не уехал, а улетел. Первую группу дембелей отправляли до округа на стареньком «Ли-2». Последний за два с половиной часа, тарахтя, как трактор и проваливаясь раз за разом в воздушные ямы, доставил Павла на окружной аэродром.
Впервые за два года службы в авиации Павел летел хоть и на стареньком, но военном самолете. И когда через расступившиеся где-то на середине полета облака он увидел внизу аккуратненький городок, сразу понял — это полигон. Понял и неожиданно для себя перекрестился. Оглянулся по сторонам с опаской, не заметил ли кто? А потом подумал: «Он меня спас, а я и поблагодарить Его стыжусь!» — и, больше не обращая ни на кого внимания, два раза осенил себя крестным знамением.
Утерянное отцовство
Смотря практически каждое утро на гору банок, бутылок и прочих отходов «жизнедеятельности» молодого поколения на аллее, ведущей к храму, и высчитывая из скромного церковного бюджета гривны на уборку, легко стать не только скептиком, но и ненавистником современной молодежи. От желания «разобраться» и «наказать» спасает лишь христианское требование — практиковать «милость к падшим». Да и совесть подсказывает, что ребята эти никто иные, как твои собственные дети и внуки, которых ты, в погоне за хлебом насущным, отдал воспитывать обществу, не имеющему в последние два десятилетия ни приоритетов, ни идеи, ни какой-либо нравственной составляющей. Впору не только хвататься за голову, но и что-то делать самому, не надеясь на очередного «доброго дядю» с политического олимпа, обещающего как некрасовский барин, что он «приедет и рассудит».
Для того, что бы ликвидировать следствие, надобно найти причину. Откуда взялось это презрение к окружающим? Почему у многих молодых людей полное отсутствие присутствия желания созидать свое и уважать чужое?
Главная причина, как мне кажется, потеря понятия «отцовство».
Земное отечество — отцовство — образ небесного, таинственного и в то же время, абсолютно духовно понятного состояния. Без этой связи «отец-сын» мы становимся потенциальными революционерами, разрушителями и маргиналами, забывая, что «есть у революции начало, нет у революции конца». Если отцовство не в чести, то нивелируется и понятие Родины. «Любви к отеческим гробам» тогда возникнуть не может и «дым Отечества» будет не «сладок и приятен», а лишь раздражительным костром из старого изношенного мусора, где сгорают не только ветхие вещи, но и история твоего собственного народа.
У лукавого патологическая ненависть к отцовству, так как оно хранитель благочестивых традиций и «преданий старины глубокой». Мироуправителю нашего времени крайне скорбно видеть даже наше массовое посещение храмов на Пасху и Крещение, когда стимул похода не осознанная и практическая вера, а лишь понимание, что все предки мои в этот день в церковь ходили.
Поэтому одной из форм борьбы с православным мировоззрением является всемерное поощрение забот только о дне насущном и создание влечения к тому и зависимости от того, что было неизвестно нашим отцам или, по крайней мере, ими отвергалось.
Уход от традиции и собственной веками наработанной (и намоленной!) ментальности всемерно поощряется прививкой чуждых правил и манер, в основе которых лишь удовлетворение похоти. Какими бы тогами «необычности», «эксклюзивности» или нонконформизма они не оправдывались, в финале лишь нега тела и низменные духовные развлечения, именно то, что не приемлет отцовство.
Православие изначально — гимн отцовству. Здесь и сакральное, таинственное отношение Отец — Сын, тут и всемерное почитание святых отцов, и постоянные примеры спасительного благочестия, пронизывающие всю историю человечества.
Каждое поколение будет переносить и переносит конфликт «отцов и детей», но не он является причиной того, что пусты музеи, не читается классика, отсутствует знание истории своего народа и вырабатывается потребительское отношение к Богу. Не здесь корень инфантильности современного молодого поколения. Он в том, что в наших домах и квартирах можно увидеть все что угодно, начиная от облаченных в массивные рамы картин альковных утех и модернистских изысков, до бесовских магических масок и рогов с копытами.
А вот как выглядели бабушка с дедушкой, не говоря уже о предках с приставкой «пра», чем они занимались, к чему стремились, что было их жизненным приоритетом не знаем ни мы, ни наши дети, ни, тем паче, наши внуки. Даже модное ныне увлечение: составление своего генеалогического древа тут же забрасывается на антресоли, если выясняется, что прабабка была обыкновенной крестьянкой, а дед всю жизнь проработал в колхозе. Древо имеет место быть лишь тогда, когда предки во князьях, царях и полководцах ходили, а таких крайне мало во все века было.
Очень хорошо видно наше почитание отцов на заупокойных службах и в дни вселенских панихид. Синодики в большинстве случаев заканчиваются именами тех, кого видели и знали наяву, а свою родную кровь, жившую двумя поколениями раньше, знать не знаем, да и знать не хотим.
Безусловно, для нас, в мирском понимании, трудно достижима формула: «Я живу Отцом» (Ин. 6:57), но для того, что бы вернуть отцовство в повседневность, а значит и облагородить себя, можно и нужно начать с малого — вспомнить своих предков, и хотя бы найти их фотографии. Пусть рядом с «Незнакомкой» Крамского и медведями Левитана найдет себе место и портрет прабабки, и старая фотография деда.
Нельзя говорить, верить и проповедовать, что главными составными частями Православия являются Святое Писание и Святой Предание и в тоже время не знать (и не хотеть знать!) собственной истории и традиций.