— Да, — капитан снова встал. — Я забыл. Я предлагаю выпить за летчика Нелидова, которого я считаю человеком будущего, за всех, кто встретился на нашем пути — Зарембу, курдянку, Шевчука, даже за Фигатнера, за Абхазию и Батум с его проклятыми дождями. Сейчас мне, признаться, недостает этих дождей. Я предлагаю выпить и за тех людей, которых вы не знаете, за славных парней, моих товарищей, за моряков всех наций. Прежде всего за капитана Фрея, моего друга. Он один проводил пароходы в десять тысяч тонн через коралловый барьер. И за матроса Го Ю-ли, китайца, любившего больше всего на свете маленьких детей.
Я нарушил древние морские традиции. Если на корабле есть женщина, то первый тост за нее. Я пью за Нелидову, за девочку, посадившую всех нас в калошу своей смелостью, за женщину, которую не стыдно взять в самый гробовой рейс.
Капитан выпил и разбил свой стакан. Пунш горел все ярче. Внезапность этой речи поразила Батурина, — за словами капитана он почувствовал их невысказанный радостный смысл. Странная эта речь беспорядочно пенилась и шумела, как море.
Батурин встал. Пунш погас от резкого его движенья. Капитан зажег лампу. Миссури сидела на стуле, положив лапы на стол, и плотоядно смотрела на ветчину.
Глаза ее горели, как автомобильные фонари.
— Я пью за ветер, — сказал, краснея, Батурин, — проветривший наши мозги. Капитан понял цену тем настроениям, от которых полгода назад он был так же далек, как мы сейчас далеки от этого легендарного и милого чудака, что может провести любой пароход через коралловый барьер.
Мой скептицизм растворился в жизни, как кусок сахара в чае. Мне трудно говорить о прошлом. Нельзя жить в спичечных коробках. Прикрепленность к месту убивает, узость ежедневных мыслей, привычек и воркотни превращает нас в манекенов. Лучшее, что я испытывал в прошлом, — это ярость зверя, захлопнутого западней. Есть люди, всю жизнь топчущиеся в кольце Садовых. Разве можно дать человеку тридцать квадратных верст и не считать его приговоренным к пожизненному заключению?
Все должно принадлежать нам! Я требую права освежать свою жизнь, быть человеком, я требую права мыслить, создавать, наконец права бороться!
— От кого вы думаете это требовать? — спросил капитан.
— От самого себя, от окружающих, от жизни. Я пью за то, чтобы свежесть не выветрилась из нас до самой смерти.
Берг перебил его:
— Довольно тостов! Мое слово — последнее. Поэзия отныне признана в этом доме, и потому я смело предлагаю выпить за близкую весну. Когда из головы выброшен весь мусор, невольно ждешь небывалых весен. Жизнь представляется пароходной конторой, где можно купить билет в Каир или Лондон. Нью-Йорк или Шанхай. Нет невозможного, надо только уметь желать. Выпьем же за это уменье!
К утру пошли провожать Нелидову и Наташу. Уже светало. От снега, от города в редких и острых огнях шел запах гавани, рассола. Около Триумфальных ворот их застало солнце. Оранжевый свет косо упал на нагроможденье домов, купола, трубы. Берг поежился, закурил и пробормотал:
— Да, много было солнца.
Синее и высокое солнце Одессы, полное спектрального блеска, висело здесь густым и ржавым шаром. Тяжелой позолотой горело оно в глазах Нелидовой, потемневших от бессонной ночи и вина.
Над Москвой занимался один из сотен и тысяч обыденных зимних дней. Батурин дрожал от волненья и холода, — ему вспомнились слова капитана, сказанные хриплым голосом: «Я требую, чтобы вы жили так, будто на земле наступила уже эпоха расцвета».
Над угрюмыми дымами блистали облака. Они казались праздничными среди этого косматого утра. Их блеск проливался на город воспоминанием о жаркой, неизмеримо далекой стране.
Синева этой страны, затопленной выше гор белым солнцем, шумела морскими ветрами и веселыми голосами людей.
Искристый ее воздух пропитывал легкие устойчивыми запахами, не имевшими имени. Стальные пути на сотни километров стремились среди зеленых водопадов листвы и тени. Горизонты ошеломляли сухим свечением. Древняя мудрость земли была видна здесь на каждом шагу, — в клейком запахе каждого листка и блеске песчинки, повесть в радостных зрачках женщин и гудках кораблей, в звоне воздушных моторов, легко несущих свою серебряную и тусклую сталь над гулом океанского берега.
Щедрость, богатство сочились из земли, кофейная ее сила, потрясающий запах.
Батурин знал, что вот к этому — к плодоносной земле, к шумным праздникам, к радостным зрачкам людей, к мудрости, скрытой в каждой, самой незначительной вещи, — он будет идти, звать, мучить людей, пока они не поймут, что без этого нельзя жить, бороться, тащить на себе скрипучие дни, задушенные полярным мраком и стужей.
Кара-Бугаз
Заблуждение лейтенанта Жеребцова
На Каспийском море нет прибрежий, столь решительно и во всех отношениях негодных.
«Спешу уведомить вас, что просьбу вашу я уважил и везу вам из плавания двух редкостных птиц, убитых мною в заливе Кара-Бугазском. Корабельный наш провизионер решился оных птиц обделать в чучела, каковые и стоят теперь в моей каюте. Птицы эти египетские, носят имя фламинго и покрыты розовым, тончайшей красоты оперением. Пребывание их на восточных прибрежьях Каспийского моря я почитаю загадочным, ибо до сего времени птицы эти водились в одной Африке. Обстоятельства, связанные с охотой на сих птиц, весьма замечательны и заслуживают пространного описания.
Как известно вам, весной нынешнего, 1847 года я получил приказ произвести тщательнейшим образом описание и промер берегов Каспийского моря, для чего в мое распоряжение был передан паровой корвет «Волга».
Мы вышли из Баку в Астрахань и проследовали до Гурьева, откуда начали двигаться к югу вдоль берегов неведомых и угрюмых. Описание их я опускаю, дабы не утруждать вас излишним чтением. Отмечу лишь удивительную картину берегов у полуострова Мангышлака, где Азия подымается отвесным черным порогом из-за уральских пустынь. Порог отходит от моря и ровной стеной удаляется на восток, где из-за марева ничего не видно, кроме глины и солнца. Порог неприступен, и, по рассказам кочевников, подняться на него можно токмо в одном месте — по руслу высохшего потока. В море порог опускается обрубистой стеной, имеющей местами черный, местами бурый цвет. За многие годы скитаний не видел я берегов столь мрачных и как бы угрожающих мореплавателям.
До бухты Киндерли мы плыли, преодолевая южный ветер — моряну, — несущий из пустыни пыль и запах серы, ибо в пустыне, как говорят, лежат серные горы. Ветер этот рождает стесненное дыхание и, надо полагать, вреден для всего живого.
Я сам испытывал тошнотворную сладость во рту, а матросы до того плевались, что боцманы пришли в подлинное отчаяние: вся палуба была заплевана, и ее приходилось скатывать три раза в день. Поясню, что это происходило в силу старых морских привычек, запрещающих плевать в море, каковое может оскорбиться этим и задать кораблю жестокую трепку.
После захода в бухту Киндерли, где за два месяца плавания наши глаза впервые увидели зеленую сочную траву, имевшую в этих засоленных землях вид чуда, мы отплыли к заливу Кара-Бугазскому при