— В том-то и дело, что нравится. Неожиданно все очень. Вчера на Оке встретил шлюпку, — идет под парусами к Москве. На шлюпке матросы-каспийцы. Шлюпка пристала у парома, матросы вышли, — всё молодежь, комсомольцы. Оказывается, — это переход из Баку в Москву. Я с ними чай пил, познакомился. Один из них рулевой Мартынов, он плавал на «Воровском» из Архангельска во Владивосток, видел Сунь Ят- сена, много о нем рассказывал. Вспомнили с ним Шанхай. Чудно. Пастушонок Федька влез в наш разговор: «У меня, говорит, дядька был командующим Красной Армией на Дальнем Востоке. Во! Рабочий, говорит, с Коломенского завода. Видал! Вот в энтом, говорит, месте он прошлый год рыбу удил, приезжал на побывку». А старик Семен мне все уши прожужжал про Малявина. «Вот которые, говорит, обижаются на мужичков, дикий, мол, народ, бессознательный, матерщинники. Неверно! Брехня! Ты слушай, тут вот недалече усадьба художника нашего Малявина, — что с ей было.
Как дали свободу, все усадьбы палили, а в его усадьбе даже наоборот, мужички охранение поставили. Я сам в ем стоял. Для охраны картин. Чтоб ни-ни… Мы тоже не лыком смётаны, кое-чего и мы понимаем. Ты не гляди, что я серый. Серость-то моя не больно простая». На днях встретил огородника Гришина. Болтали о сем, о том — больше насчет ярмарок: где лучше — в Егорьевске, в Коломне или Зарайске, а потом оказалось, что у этого огородника племянница — скульпторша Голубкина, ученица Родена. Вот и разберись.
Матерщина. Женщины, прекраснее которых я не встречал, болота, и среди болот в дрянной церковке — икона, может быть, Рублева, не знаю, — таких красок и мастерства нет и на Западе. Черт знает что. Паромщик Сидор молчал, молчал, а вчера проговорился: он в тысяча девятьсот пятом году был комиссаром Голутвинской республики, Гершуни знал, историю его расскажет лучше, чем мы с вами. Идет вот такой мужичонка, порты подтягивает, — смотришь на него и дрожишь, может быть, в душе-то он Толстой или Горький. Прекрасная страна, а сила в ней — рыжая, тугая, налита она ей, как вот зимние яблоки, румянец в щеки так и прет.
С Оки глухо затрубил пароход. Пошли не спеша на пристань. Пароход трубил за разрушенными шлюзами, верстах в пяти. У пристани сбились телеги. Лошаденки, засунув морды по уши в полотняные торбы, жевали овес. Подводчики похаживали около, вздыхали, ругались о каких-то «кровяных сазанах». Вода на реке морщилась от дождя.
Пароход с непонятным названием «Саратовский Рупвод» долго и бестолково шлепал колесами, навалился на пристань, пахнул теплом и паром. Берг махал с палубы кепкой. Сгорбленный, с поднятым воротником, он показался Нелидовой родным и печальным.
— Как чудесно, — сказал Берг возбужденно, здороваясь со всеми. — Как хорошо на реке. Я отдохнул на два года вперед.
В Ивняги пошли пешком.
От голых кустов с красной глянцевитой корой пахло терпко и славно. Над лесом небо прояснилось, — бледное солнце пролилось на серые колокольни Белоомута. Рыхлый песок был напитан влагой. Берг шел и оттискивал глубокие следы; они наливались водой, такой чистой, что ее хотелось выпить. Встретились подводы — огородники везли в Зарайск яблоки. После подвод остался крепкий запах яблок и махорки.
— Как хорошо, что вы приехали сюда отдыхать. — Берг улыбнулся. — Вот где все можно продумать. Теперь слушайте новости. Дневник капитан уже сдал, инженер потрясен, он даже заболел от этого. Наташа ждет вас. Капитан нашел комнату в Петровском парке и перевез туда Миссури и все свое барахло. На днях он получает пароход, где — не знаю, еще неизвестно.
Берг помолчал.
— Вы читаете газеты?
— Редко. — Глан заинтересовался:-А что?
— Да… — Берг замялся. Зачастил дождь, и они пошли быстрее. Нелидова шла легко, перепрыгивая через лужи. — Да… Есть крупная новость… Дело в том, что Пиррисон…
Нелидова шла, не подымая голову, — казалось, она тщательно рассматривает дорогу.
— Пиррисона расстреляли, — сказал быстро Берг, остановился и закурил. Они стояли на берегу Оки у красного перевального столба. Река мыла глинистый берег.
— Он оказался шпионом, — добавил Берг и посмотрел на Нелидову. В напряженных глазах ее был холод, брезгливая морщинка легла около губ. Глан и Батурин молчали.
— Расстрелян также и тот, китаец. — Берг поднял с земли бурый стебель щавеля и внимательно его рассматривал.
— Где? — спросил Глан.
— В Тифлисе.
— Пойдемте, вы промокнете. — Нелидова пошла вперед по береговой тропе.
В горнице бабка Анисья собрала чай. Нелидова накинула легкий серый плащ, — ей было холодно. Она изредка проводила рукой по волосам, потом взглянула на Берга и сказала, болезненно улыбаясь:
— Милый, милый Берг, вы боялись, что мне будет трудно узнать об этом. Все это прошлое, такое же скверное, как и у вас. Я совсем не та, что была в Керчи и в Москве. Эти места меня успокоили. Здесь все как нарочно устроено, чтобы оставить человека наедине с собой.
Батурин заметил совсем новые ее глаза. Один лишь раз они были такими: в Батуме, когда курдянка гадала у Зарембы и куплетист спел песенку о тетрадке в сто один листок.
Вечером Берг читал свой новый роман. Движение сюжета произвело на Батурина впечатленье медленного вихря. В простом повествовании Батурин улавливал контуры истории, прекрасной, как все пережитое ими недавно, и вместе с тем далекой, как голоса во сне. Он понял, что ночь, рязанская осень, дожди — все это хорошо, нужно, что жизнь переливается в новые формы.
На следующий день Берг подбил Батурина пойти купаться. Батурин взглянул за окно и поежился: от Оки шел пар.
Купались они около разрушенного шлюза. В голых кустах пищали и прыгали озябшие, крошечные птицы.
Небо почернело, — того и гляди, пойдет снег. Батурин стремительно разделся и прыгнул в воду; у него перехватило дыхание, показалось, что он прыгнул в талый снег. Он поплыл к берегу, вскрикнул и выскочил. Растираясь мохнатым полотенцем, он понюхал свои руки — от них шел запах опавших листьев, ноябрьского дня. Он оделся, поднял воротник пальто; кепку он оставил дома. Волосы были холодные, и по ним было приятно проводить рукой.
Берг одевался не спеша, — купанье в этот хмурый ледяной день доставляло ему глубокое наслажденье. Он поглядел на Батурина и удовлетворенно ухмыльнулся.
— Вы помолодели на десять лет, — сказал он, танцуя на одной ноге и безуспешно стараясь попасть другой в штанину. — У вас даже появился румянец. Вы ленивы и нелюбопытны, до сих пор не могли раскачаться. Купайтесь каждый день и пишите, — два лучших занятия в мире.
— Я пишу.
— Прочтете?
— Да, вот только кончу.
— Благодарите Пиррисона. Если бы не эти поиски, вы бы закисли в своем скептицизме. Очень стало жить широко, молодо. Вот кончу роман, поеду в Одессу, там у меня есть одно дело. Зимой в Одессе норд выдувает из головы все лишнее и оставляет только самое необходимое, — отсюда свежесть. Пойду пешком в Люстдорф мимо заколоченных дач: пустыня, ветер, море ревет красота. Едемте. Есть такие старички- философы, мудрые старички, — с ними поговоришь: все просто, все хорошо. Так и одесская зима. Ходишь по пустым улицам и беседуешь с Анатолем Франсом.
— В Одессу я не поеду, — ответил Батурин. — У меня есть дело почище.
— Какое?
— Пойду в люди.
Обратно шли по тропе через заросли голых кустов. Ветер нес последние листья. Вышли в луга и увидели Нелидову, — она быстро шла к ним навстречу. Ветер обтягивал ее серый плащ, румяное от холода лицо было очень тонко, темные глаза смеялись. Она взяла Батурина под руку и сказала протяжно:
— Разве можно кидаться в ледяную воду? Эти берговские выдумки не доведут до добра.
Берг подставил ей щеку.
— Потрогайте, — горячая.