Я задул лампу. За открытым окном над верхушками деревьев мутно краснело небо, дул порывами горячий ветер. Он сорвал с подоконника и унес в сад какие-то старые письма.
Страна Шопена
В Вышницы пришли под вечер. В клубах пыли, поднятой стадами, висел изорванный флаг коменданта. Бегала по дворам местечковая милиция — старые евреи с красными повязками на рукавах — и сгоняла женщин на окопные работы. Иссохшие поля были густо уставлены беженскими фурманками. Ревели, захлебываясь, дети, и тоскливо мычала скотина.
— Сгибла Польша, — сказал спокойно Козловский, когда мы сошли с коней. — Видели, около дороги из песка торчат детские ноги? А беженские свиньи раскапывают и едят эти трупы.
— Zginela Polska! — повторил он почему-то по-польски и махнул рукой. — Великая земля, взрастившая Шопена.
Ночью мы обходили фурманки. Почти на каждой были тифозные. Тяжелый смрад висел над полями, больные терли красные глаза, засыпанные сеном, и дико смотрели на огонь наших карманных фонариков. Дымили в черное небо жалкие костры. Около вычерпанных до дна колодцев мужики дрались из-за ведра жидкой глины.
Мы завели походные котлы и на рассвете начали раздавать беженцам похлебку.
До позднего утра вокруг котлов ревела и металась толпа, старухи, свистя и задыхаясь, пили похлебку из мисок, бабы, с тощими, выкрученными, как белье, грудями, совали плачущим детям в рот куски серого мяса.
Черные мужики бродили, что-то выискивая по полям. Низкий дым и запах горящего тряпья сочились из местечка.
Час спустя, когда мы сидели в тесной клетушке, а за перегородкой шушукались старые панны- хозяйки, пришел комендант и грубо сказал:
— На ночь поставьте часовых у двуколок. Иначе у вас снимут все колеса. Тут кругом разбой и грабеж. Видите, половина домов без крыш: тащат все на костры. А эта обозная сволочь забила все дороги, раскрала все на двадцать верст. Кругом армия, а у них тиф. Все колодцы вычерпали, все реки загадили.
Он закурил и сломал спичку.
— Каждый день встаешь зверем, дерешься, солдат вгоняешь в кровавый пот. Война. Она кому мать, а кому и… мать! — выкрикнул он с сердцем.
Вечером пришел приказ отходить к Бресту. С позиций шли глухие и непонятные слухи. Алексей ушел с тяжелым обозом вперед и должен был ждать нас в местечке Пищиц, в двадцати верстах от Бреста.
Ночью я несколько раз выходил курить на крыльцо. Около коновязи кусались лошади и ходили, поругиваясь, часовые. Верстах в десяти разгорался бой.
Чужой отряд
В Пищице мы Алексея не застали. Был вечер. Заспанный комендант порылся в записях, расспросил квартирьеров и сказал, что отряда такого не было и чтобы мы оставили его в покое.
— Вот что, — сказал мне Козловский. — Алексей, должно быть, пошел другой дорогой и завяз в песках. Там пески по ступицу. Вы останетесь здесь и будете его ждать. Если станет опасно, уходите в Брест и потом на Чевнавчицы.
— Ладно.
Он перекрестил меня и поцеловал.
— Не сидите только до последней минуты, — сказал он, садясь на копя. — Дело скверное. Уже рвут полотно.
Со стороны Лукова были слышны взрывы. Обоз тронулся. Заспанный квартирьер проводил меня в дом при костеле.
Шумел мокрый сад. Двери в доме стояли настежь, в комнатах не было ни души. Солдат достал мне свечу и принес чаю.
Я поставил коня в сенцах, закрыл ставни в низеньком зале и лег на пол, укрывшись шинелью. Конь с хрупом жевал овес и топтался по ветхому полу. В дальней комнате мяукал котенок.
Я прилепил свечу к полу, достал из полевой сумки «Дальний край» Зайцева и начал читать. Стенные часы долго шипели и пробили четырнадцать раз.
Я читал о Москве, об обществе «Козлорогов» и громко смеялся. Редко била артиллерия, и после каждого удара долго тренькали стекла.
Прошел час, другой. Квартирьер постучал в дверь и доложил, что на площади остановился отряд — может быть, тот, которого я дожидаюсь.
Я накинул шинель и вышел. Отряд был чужой. В темноте прошли сестра и мужчина в шинели. Мужчина остановился и попросил закурить. Это был врач, один погон у него болтался на ниточке.
— Вот сестра ищет Третий сибирский отряд, — сказал он, закуривая. — Вы, случайно, его не встречали?
— Я из этого отряда. Отряд прошел днем на Брест.
Сестра схватила меня за руку.
— Наташа? — тихо спросил я. — Неужели вы?
— Я, родной, — сказала она одними губами, — Доктор, вы не беспокойтесь, я найду отряд.
— Ну ладно, — сказал врач и усмехнулся. — Уж эти мне сестры!
Он позвал меня в свой отряд пить чай с ромом и ушел.
Наташа положила руки мне на плечи и долго вглядывалась в лицо. Светили звезды.
— Я совсем не вижу тебя, — тихо сказала она, первый раз говоря мне «ты», и прижалась головой к жесткой шинели. — Как я измучилась! На этой сумасшедшей войне я ради тебя раздала людям столько любви! Я искала тебя. Я надеялась, теряла надежду и была совсем больна, и вот теперь… мне надо рассказать тебе много, страшно много…
Она заплакала.
— Милый, родной, — говорила она, как в лихорадке. — Я стала совсем сумасшедшей. Вокруг болеют тифом, ненавидят, жгут деревни и бросают в колодцы трупы грудных детей, а над всем этим — моя любовь к тебе. Как же это случилось? Я ничего не понимаю.
Мы прошли в сад. Ветер шумел у заборов в мокрых кустах, гулко катились одинокие выстрелы. Мы ходили в темноте по заросшим дорожкам. Я рассказывал о войне, о том чувстве печального и прекрасного, которое тяготеет над каждым моим днем.
— Зачем ты пошел на войну? — резко сказала Наташа. — Она замучит тебя. Ты должен уехать отсюда какими хочешь путями. Дай мне слово. Через месяц я вернусь в Москву, и ты должен быть там. Будет уже осень, мы уедем в деревню, ты станешь много читать и забудешь об этом ужасе. Надо сберечь себя, пока не кончится это дикое время. Тысячи других, мы все можем идти сюда, в грязь, в кровь, во всю эту злобу, но не ты. Не ты! — крикнула она и встала со скамейки. — Ты должен дать радость сотням людей. Потому так и любят тебя, любят, как я, — слепо, навек. Я не могу это передать. Дай мне слово, что ты уедешь отсюда.
— Хорошо.
— Как ты устал, — сказала она тихо и поцеловала меня.
В болотах кричали лягушки, огонь стих, с лип падали мокрые листья. На костельной паперти сидел и стонал глухой старик — костельный сторож.
— Дедушка, — спросила Наташа, — ты что?
— Все ушли в Брест, — ответил старик и сделал попытку встать. — Ксендз и все, родная паненка. Я остался сторожить костел. Старый я, не дойду, умру в дороге.