Для того чтобы писать, Батурину чего-то не хватало. Он думал, искал. Ему казалось порой, что нужна музыка — ее благородный пафос и необъятный разлив развязанных звуков, но потом решил: нет, не то. Подъем сменяла тяжелая усталость. Невольно в голову лезли мысли, что он разбудил черта, непонятную болезнь, и выздоровления от нее не будет.
«Пропал», — думал Батурин и холодел от возбуждения.
В таком состоянии он вернулся однажды в сумерки домой. Игнатовна подача ему записку.
— Ну, дал бог счастья, — затараторила она. — Сестра ваша нашлась, сегодня приходила, час назад. Вот эту записку вам оставила. Вы ее тукаете, а она вас. «Приехала, говорит, за ним вдогонку, узнала, что он в Бердянске».
Батурин прошел к себе, стал у окна и развернул записку. Она была от Вали.
«Не пугайтесь, — писала она, — приехала в Бердянск на несколько дней, боялась, что вас не застану. Через час приду».
Батурин бросился на улицу искать ее. Он пошел к порту.
В каменном, пустом переулке он увидел Валю, — она быстро шла впереди. В прорезе между домами виднелось темное вечернее море и огни парохода.
Батурин остановился. Мысль о широкой, волнующейся, как море, легенде вспыхнула детским восторгом.
— Валя! — крикнул он и прислонился к решетке сухого сада.
Она обернулась, рванулась к нему, протянула руки. Батурин сжал их, посмотрел в ее глаза и понял, что не хватало ему вот этого страшного и чистого начала, этой женской, еще не разгаданной сущности, что была в ее темных и сверкающих зрачках.
— Не сердитесь? — спросила она, всматриваясь в его лицо, будто стараясь запомнить его навсегда. — Видите, какая я прилипчивая, не даю вам покоя.
Батурин закрыл ее ладонями свои глаза, как делают маленькие дети, и ничего не ответил. Валя спросила чуть слышно, одними губами:
— Ну что, что, что, мальчик мой милый?
Волнение его могло окончиться освежающими слезами, но резким напряжением он сдержал себя. В его волнении вдруг появилась неясная мысль, что-то было связано с этими словами «мальчик мой милый». Во сне ли, в памяти ли детских лет, когда была жива его мать, но где-то он слышал эти слова.
Они прошли на набережную, серую от ночного света. Это был отблеск воды, звезд; возможно, горячий ветер тоже излучал неясный свет.
Валя села на чугунный, ржавый причал. Батурин опустился на теплые камни у ее ног. Она говорила, наклоняясь к нему, не отпуская его руку. Терпко пахла колючая трава; ржавый подъемный кран, казалось, слушал голос Вали. У каменной лестницы качались, кланяясь морю, старые шлюпки.
— Теперь все, все долой, — говорила Валя. — У меня нет ничего позади — ни отца, ни ребенка, ни асфальта. Я новая. Вы слышите меня? Вы должны знать, как это случилось. Я два раза была больна, два раза травилась, — всё спасали. Я думала — зря спасают, все равно свое сделаю, а теперь я готова ноги целовать тем, кто меня спас. Доктор такой рыжий, мрачный и такой милый, из «Скорой помощи», он мне сказал: «Если не себе, так другим пригодитесь», — а я его выругала за это так скверно…
Валя замолчала. Батурин осторожно тронул ее холодные ногти.
— Ну, говорите же!
— Я… — Валя вздрогнула. — Я… дочь врача, я училась в гимназии. Отец бежал от голода на юг, в Ростов, взял меня. У меня тогда уже был, у девчонки, ребенок. Мальчик… ему было полтора года, он еще не умел говорить. В Ростове мы прожили долго. Было плохо, трудно. Но я не хотела дальше никуда ехать, а потом отец заболел сыпняком. Через неделю мальчик заболел скарлатиной, и положили их обоих в один госпиталь на Таганрогском проспекте. Там лежали солдаты, детей почти не было. Я жила в палате, где был мальчик. Спала на полу, вся во вшах. Если бы вы слышали, как он плакал по ночам, маленький, у вас бы разорвалось сердце. А кругом матерщина, канонада, — красные подходили к городу, — кому он нужен был, мальчишка, кроме меня. Даже врачи его не смотрели.
Валя взяла Батурина за подбородок, подняла его голову. Он снизу смотрел в ее лицо. Она плакала не скрываясь, не сдерживаясь; слезы капали на его волосы.
— Ну скажите, зачем это? — тихо спросила она. — Зачем пропал маленький? Вы один поймете, как мне было горько.
Потом началась эвакуация, больных стали вывозить. Некоторые шли сами, падали с лестниц, разбивались. Я бросилась в город, упросила хозяйку пустить мальчика: тогда скарлатины и сыпняка боялись хуже чумы. Не знаю почему, но она согласилась, — уж очень, должно быть, я была страшная. Я побежала в госпиталь, сказала отцу, что возьму мальчика, а потом его. Отец щелкал зубами, молил: «Валя, скорей! Валя, скорей! Врачи уже бежали, нас здесь перебьют. Военный ведь лазарет». Тогда думали, что в лазаретах всех рубят шашками. В палатах совсем пусто, лежат только одинокие, у кого никого нет, зовут. Некоторые ползли к дверям. Один, помню, радовался, что за час прополз через две палаты. А куда ползут — неизвестно.
Я разыскала санитара. Василий, был такой санитар. Прошу перенести отца, а сама не знаю куда, — мысли путаются. Он согласился. «Пойдем, говорит, тут через два квартала я живу, у меня носилки, захватим. Вы мне поможете его вытащить, а на улице кто-нибудь найдется». Я пошла. Уже снаряды рвались; я даже не слышала, только видела, — казалось, не ярче, чем вспыхивает спичка. Он привел меня в комнату, не помню даже куда. Стоят носилки. Я схватила их, а он остановил меня и спрашивает: «А плата?»
Я взглянула на него, похолодела, молчу. Вдруг вспомнила. Ведь в госпитале я видела носилки. Он позвал какого-то парня, показал на меня, говорит: «Денег у ней нет. Придется нам взять с нее плату натурой».
Лучше я не буду вспоминать… Ведь там у меня лежал мальчик, ждал. Вырвалась я от них через час, бросилась к госпиталю, а он…
Валя задохлась.
— Сгорел он, — сказала она, пересиливая удушье. — Всё было в огне. Я рванулась к двери, меня ударили в грудь, я упала. Меня затоптали. Подожгли, отступая. Говорят, боялись, что захватят списки больных — тех, что остались в Ростове. И мальчик мой там сгорел, опоздала… Один, без меня… и отец…
Она опустилась на землю рядом с Батуриным, крепко взяла его за руки.
— Я осталась одна, совсем одна. Даже трудно представить, как это было страшно. Маня подобрала, дала кокаину. Надо было забыть все, иначе нельзя было жить. А дальше не стоит рассказывать. Так я и осталась с Маней. Переменилась, будто вытряхнули из меня старую душу. И вот теперь…
Она смотрела на море и забывчиво гладила руку Батурина. От волос ее шел легкий печальный запах.
Больше они ни о чем не говорили. Около дома Игнатовны встретился Ли Ван; он шел крадучись, согнувшись, как на лыжах.
— У этого китайца я оставила в прачечной вещи, здесь, рядом с вами, сказала Валя. — Завтра возьму. Кажется, я в Ростове его встречала. Он ходит за мной, как кошка за мышью.
В комнате Батурин открыл окно: за ним тихо шумела кромешная тьма. Не зажигая огня, они легли. Батурин лег на полу. Сквозь сон он слышал, как Валя тихо встала, закрыла ставни.
Проснулся он от ощущения, какое было в Таганроге перед отъездом. Ему приснилось, что в комнату вошло несчастье. Он даже видел его, — это был человек из серого ситца, грязный, как тряпичная кукла. Розовые его глаза зло и долго смотрели на Батурина.
Батурин ударил его по голове, раздался крысиный писк, клубами взвилась шершавая пыль. Тряпичный человек упал мягко и тупо, и Батурин проснулся.
Валя сидела на кровати, закутавшись в одеяло, глаза ее были широко открыты.
— Под окном кто-то стоит вот уже почти час, — прошептала она и виновато взглянула на Батурина.
Батурин вскочил.
В щели ставень неуютно сочился белесый рассвет. В самую широкую щель смотрели немигающие дряхлые глаза Ли Вана. Ли Ван быстро присел и побежал вдоль стены, сгибая ноги, будто тащил тяжелый