наиболее крылатые выражения Рудоса. Но с оглядкой — его побаивались и уважали. А вот начальник курса подполковник Ревенко Павел Григорьевич пользовался всеобщим расположением, хотя был крут и схлопотать от него «месяц без берега», а то и пятерик на губе, как говорили в курсантской среде, что два пальца… Причина проста: Паша (так курсанты называли Ревенко) был в высшей степени справедлив, незлопамятен и всегда защищал своих выкормышей от начальства. Но, как говорится, и на старуху бывает проруха.
Как-то перед ужином меня неожиданно вызвал к себе начальник курса. Я шёл, недоумевая, зачем я понадобился Паше, за мной вроде бы ничего такого не числилось.
Ревенко был хмур, слегка прихрамывая (ранение на фронте), прохаживался по своему крошечному кабинету. Я доложил о прибытии и застыл у дверей.
Павел Григорьевич остановился и, пожав плечами, сказал:
— Не ожидал от тебя, не ожидал. Хороший курсант, спортсмен, чемпион… Ладно, я тебя не накажу, если скажешь, с кем играешь в преферанс на чердаке.
Я был настолько поражён, что, наверное, с минуту молчал, потом брякнул:
— Преферанс на чердаке? Товарищ подполковник, да я карточных мастей не знаю, а тут такое…
Паша густо покраснел и тихо, переходя на шепот, произнёс:
— Пять суток с содержанием на гарнизонной гауптвахте. За враньё и укрывательство подельников.
Откуда мне было знать, что Ревенко страстный преферансист, и заявление о том, что я, девятнадцатилетний болван, не знаю карточных мастей, он принял за издевательство.
У меня, как при нокдауне, поплыла стена с картой Советского Союза.
— Разрешите идти?
— Иди. И не забудь пройти медкомиссию.
В коридоре меня захлестнула обида, даже скулы свело. Игорь Кравченко, стоящий дневальным по роте, глянув на меня, спросил:
— Что с тобой? На тебе лица нет.
— Пятерик схватил… с содержанием.
— За что?
— За преферанс. На чердаке я, видите ли, играю. С подельниками.
— Да ты же в карты ни бум-бум.
— Начальству виднее.
— Не переживай, Томас Манн сказал: «Чтобы стать писателем, надо обжиться в каком-нибудь исправительном заведении».
Сам Игорь, уже не помню за что, на первом курсе отсидел пятерик на губе, что на Садовой улице. И как следствие — цикл любовной лирики!
Весть о том, что Паша упёк меня на пять суток, мгновенно облетела роты. Ко мне подходили, жали руку, поздравляли с боевым крещением. Филипцев, частый посетитель исправительного заведения, дал мне подробную инструкцию, как вести себя в камере, как представиться сидельцам, как закосить температуру и перебраться в лазарет.
— Хорошо, если пошлют работать в архив. Бабы там — огонь! Это от соприкосновения с героическим прошлым. Идут на тебя гренадёрским строем. В случае чего прикинься припадочным. Или ночное недержание у тебя…
— Славка, я ведь и в морду могу дать.
— Опять ты за своё. На губе не геройствуй, не при, как слон на буфет. Особенно с Мойдодыром.
— Кто это?
— Старшина губешника. Мойдодыр спрашивает меня однажды: «Спички, сигареты есть?» — Я ему: «Так точно, спрятаны в анальном отверстии, сразу за сфинктером!» Мойдодыр, понятное дело, не знает, где это. Добавили мне двое суток за оскорбление должностного лица при исполнении служебных обязанностей.
А я купался в обиде. Когда ты невиновен и страдаешь по чьему-то навету, обида особенно сладостна. Я представлял себя то генералом Карбышевым, которого фашисты на морозе обливают водой, то Достоевским, ждущим казни.
Перед посадкой меня опять выдернули к начальнику курса. Старшина роты Ермилов остался в приёмной с документами об арестовании. На этот раз Павел Григорьевич встретил меня с улыбкой. Я четко доложил:
— К следованию на гарнизонную гауптвахту готов.
— Садись.
— Спасибо, я постою. — Я себе в этот момент очень нравился: холодный тон, непоколебимая уверенность в своей правоте. Хорошо бы сейчас умереть. Упасть бы у стола и… вот шуму-то будет.
— Я тебя вызвал, чтобы извиниться. Осечка вышла. Перепутали тебя с Русланом Годиновым. Намудрил информатор в темноте. Руслан — симулянт известный, отсиживался в лазарете, а как узнал, что тебя, невиновного, сажают, прибежал в больничном халате и повинился. Он на чердаке карточный притон устроил. Разогнал я эту малину. Ещё раз извини и не держи зла. — Паша пожал мне руку и с усмешкой добавил: — А игру в преферанс всё же освой. А то чем ты на флоте заниматься будешь?
Ах, Паша, Паша! Добрейшая душа. Пестовал нас по-отцовски, сурово, мы — дети войны были обделены мужским вниманием, сплошь безотцовщина. Он, да и все воспитатели, включая Рудоса, готовили нас к сложной жизни, тяжелой морской службе. За это низкий вам поклон.
…Повседневная жизнь, рутина. Лекции, семинары, практические занятия. После блуждания по морским просторам и ароматного юга запахи анатомички пришибли меня. На мраморных столах анатомического зала лежали распотрошенные во время препарирования трупы, в белых кюветах органы: почки, печень, гениталии. В препараторской, в стеклянных банках скалились жмурики. Одни головы в формалине. А ведь когда-то эти головы улыбались, глаза излучали свет. Любовь, счастье, удача и… финал. Курсант Женя Анохин поспорил с приятелем, что укусит труп за нос. И укусил. Цинизм спасает медиков от страха перед смертью.
Реорганизация курса ограничилась сменой командиров рот. Игорь Кравченко остался в первой роте. Дружит с Витькой Подоляном. Витька типичный профессорский сынок, узкоплечий, с пухлым, немощным телом, военную службу переносит с трудом, старшины не дают ему поблажек — таково требование отца. Зато Виктор превосходный пианист. Второй пианист Виталька Бердышев — классом ниже, но всё равно и у него получается здорово. Я ни черта не смыслю в музыке, но когда слышу скерцо Шопена в исполнении Подоляна, у меня что-то обрывается внутри, и я вижу фрагменты картин: сады на окраине Краснодара, густой подлесок на островке посреди реки в паводок, слышу мелодичное посвистывание ветра в камышах, что растут в заводях Старой Кубани. Иногда вижу маму, и тогда к горлу подкатывает ком и влажнеют глаза. Наверное, подлинные ценители музыки испытывают нечто иное, чем я, провинциал, только в Ленинграде впервые попавший на концерт классической музыки в филармонии.
Игорю сейчас не до меня. У него полный разрыв с Ниной. Он потрясён, но держится. Именно в это время Игорь стал писать настоящие, взрослые стихи.
После выпуска из академии его направили служить на Тихоокеанский флот, там он ухитрился настолько достать кадровика, что тот упёк его в военно-строительный отряд, расположенный в таёжной глубинке. Сосны, белки, снег по пояс, весной сопки в пламени цветущего багульника, затем Владивосток, остров Русский, Камчатка, Авачинская бухта, сверкающие на солнце вулканы, Паратунька, Долина гейзеров. Поэту незачем было собирать материал, он жил в нём, с каждой новой книгой набирая уверенность и силу.
Сейчас, когда жизнь, в сущности, прожита, я могу с уверенностью сказать, что едва ли найдутся еще два-три человека, которые оказали на меня такое влияние, как Игорь. Мы ровесники, но в те далёкие годы он всегда был немного старше меня. Во мне слишком долго держалась полудетская наивность. Не будь Игоря, я вряд ли стал бы профессиональным литератором. О моих сомнениях на этот счёт немало записей в той самой голубой тетради. Кажется, Чехов сказал, что очень хорошо начать плохо. Что-то в этом роде. Я начинал настолько плохо, что нормальный человек давно бы бросил это пустое занятие. Да и карьера у