по прозвищу Майк Лобиалес (лобиалес по латыни — губы). У него огромные губы, и вообще он похож на неандертальца, чей бюст стоит на кафедре биологии. Миша — спокойный, добрый малый. На шутки он не обижается. Полукеев — деревенский, никогда не рассказывает о своей жизни. Ест он аккуратно, смахивая каждую крошку. Наголодался в детстве.
Мише, наверное, снится что-то приятное, он улыбается во сне, чмокает губами, вдруг, пробудившись, поднимает голову и оглушительно чихает, а через секунду столь же громко рыгает.
Толя Соловьёв весело советует:
— А теперь пёрни, Майк. Для гармонии.
Взвод взрывается от хохота. Громче всех смеётся помкомвзвода Миша Бачев, у него даже слезы выступили.
Полукеев розовеет и смущенно говорит:
— Не могу же я вот так. По команде.
— А ты передохни и начинай в обратной последовательности, — с самым серьёзным видом говорит Соловьёв, — а мы тебя поддержим.
Казарменный быт скучен. Особенно страдают те, кто за нарушение дисциплины и «неуды» по учёбе получили «месяц без берега». Скуку и однообразие жизни перебивали розыгрышами, а то и отчаянными придумками, граничащими с хулиганством. Судя по произведениям Помяловского, всё это началось еще с бурсы. Бурсаки, ошалевшие от зубрёжки, такое вытворяли, что нам и не снилось.
Полуподвальное помещение северной части Рузовки занимала учебная лаборатория будущих морских метеорологов. Курсанты этого училища жили куда свободнее. К нам «ветродуи» касательства не имели, у них был свой КПП, своё, весьма либеральное начальство. Мы презирали «ветродуев» и завидовали им. Вели себя курсанты-метеорологи нагло, на замечания Рудоса не реагировали, чем доводили его до исступления.
Какой-то умник нашёл на хозяйственном дворе казармы брошенный «ветродуями» шар-зонд, налил в него холодной воды и положил под простыню Борису Михайлову, парню грузному и большому любителю поспать. Боря вернулся из увольнения «под мухой», вожделенно разобрал постель, разделся и брякнулся в ледяную купель. От его визга и проклятий проснулась вся казарма.
Однажды я был свидетелем целого ритуального действа — похорон саксофона. Вместе с нами учились офицеры из послуживших на флотах фельдшеров. Они были старше нас, вчерашних десятиклассников, на пять — восемь лет. Среди офицеров выделялся капитан медслужбы Каберидзе (точно фамилию не помню) — смуглый красавец с тонкими злодейскими усиками. Был он поразительно тощ, почти лишён зада, брюки соскальзывали, не имея опоры, он их постоянно поддёргивал, и от этого казалось, что капитан все время слегка приплясывает. С курсантами капитан заигрывал, держал себя рубахой-пар-нем, любил рассказывать скабрезные анекдоты, но его сторонились, знали — стукач. Кто-то прилепил ему прозвище Саксофонов. Прозвище приросло.
И вот одним воскресным днем, во время дежурства Саксофонова, когда по неведомой причине запретили увольнение в город, в глубине ротного коридора грянул похоронный марш. Курсовой секстет «Зеленый аксолотль» под руководством Вилли Цовбуна медленно двигался к выходу. Впереди на подушке, покрытой красной скатертью, изображающей гроб, лежал саксофон, подушку нёс, понурив голову, Филипцев, процессию завершал безутешный саксофонист Баякин. Из кубриков слышались глухие рыдания, кто-то измененным голосом ритмично выкрикивал: «Шахсей-вахсей!», а невидимый хор подхватывал: «У-упа! У-упа!»
Саксофонов не сразу понял, что происходит. Резко побледнев, закричал, переходя на визг:
— Прекратить! Применю оружие!
И тогда откуда-то сверху тяжело ухнул бас:
Песню подхватили.
Тренировки и сборы выбили меня из учебной колеи, я основательно подзалетел с органической химией. Надгробные плиты формул, не умещающиеся на грифельной доске, приводили меня в ужас. Нашу группу вела профессор Дробинцева, добрейшая женщина, называющая нас, балбесов, мальчиками. Она всякий раз пугалась, когда перед лекцией старшина командовал: «Смирно! Товарищ профессор…» Дробинцева махала пухлыми ручками и умоляла всех сесть.
Кафедрой руководил её муж — профессор, полковник медслужбы Васюточкин. Остроносый, всегда почему-то взъерошенный, в укороченных брючках, он напоминал деловитую птицу, вроде дрозда. Его обожали, любили его яркие лекции, манеру говорить, нараспев повторяя химические термины. Возможно, у него был своеобразный дефект речи, а может, он специально растягивал слова — эффект получался эстрадный. Задрав голову, он сладостно возглашал: «А-а-рабиноза и глюко-о-пираноза!» Аудитория взрывалась от хохота. Васюточкин, не обращая внимания, продолжал лекцию дальше. Иногда, наверное, чтобы ещё больше развеселить нас, он рассказывал истории из своей жизни. Подтянув брюки и встав на цыпочки, профессор после полуминутного молчания доверительно сообщал:
— Мы с женой, профессором Дробинцевой, недавно купили машину.
— В самом деле? — заинтересовался кто-то из курсантов.
— Представьте. Поразительное легкомыслие. Поехали в Озерки. А там машину у нас украли.
Гул негодования.
Васюточкин всплеснул руками и с детской улыбкой сообщил:
— Но мы не растерялись и купили дру-гу-ю.
На этот раз хохот был такой силы, что в аудиторию заглянул командир роты.
В ту пору в Военно-морской медицинской академии преподавали учёные с мировыми именами: Быков, Орбели, Джанелидзе, Лазарев — список крупных деятелей отечественной военной медицины можно было бы продолжить.
Одни были излишне академичны, другие суховаты, третьи слишком уж суровы. На всю жизнь запомнились профессора с чудинкой, к тому же имеющие дополнительные, порой неожиданные интересы, как, например, профессор-патологоанатом Соломон Самуилович Вайль.
Первый раз я увидел его в парке академического городка бывшей Обуховской больницы. Стоял конец сентября, бабье лето. Мы, курсанты, собирали в кучи опавшие листья и жгли на костре, — ароматный дымок плыл между деревьями. Он шёл по аллее, переваливаясь на коротковатых ногах, тужурка с серебристыми полковничьими погонами расстегнута, фуражка лихо сдвинута на затылок, старый разбухший портфель оттягивал руку. Полковник покачивал квадратной головой в такт шагам, сладко жмурился и что-то напевал. Я приставил к дереву грабли, вытянулся и отдал ему честь. Он приветливо помахал мне рукой и по- домашнему сказал:
— Здравствуй, голубчик. Погодка-то? А-а? Прекрасная пора, очей очарованье!
Снял фуражку, его лысая голова как бы высветилась изнутри, напоминая матовый плафон, что висел у нас в шестой аудитории.
— Кто этот чудак? — спросил я у приятеля.
— Профессор Вайль, патологоанатом.
— Тот самый?
— Ну!
Дело в том, что среди курсантов вот уже месяц гуляла рукопись поэмы «Сифилиада», принадлежавшая перу ныне покойного петербургского поэта Семёна Ботвинника. Поэму сопровождала легенда, что будто бы Ботвинник, в те времена курсант Военно-морской медицинской академии, на экзаменах по патологической анатомии предложил профессору Вайлю прочесть эту самую поэму, ибо в ней была глава, посвященная гистологическим особенностям вторичного сифилиса. Профессор не только не выгнал Сёму с