оставшихся в живых после битвы, распорядился вывести в ризницы и в ватиканские сады, где должны были поставить клетки и курятники, и накормить. Взял на себя ответственность за необычное решение, непонятное вне Ватикана, в мире, в котором умышленно не замечают и должно быть продолжают игнорировать правду и причины все еще несостоявшихся выборов – шестьдесят шестых, с тех самых пор, как двери конклава закрылись наглухо.
Только спустя несколько часов, когда все вернулось на свои места – открыли окна, воздух посвежел, пол очистили опилками, у алтаря вновь зажгли свечи, кресла привели в порядок, вновь их почистив, только тогда Веронелли решил повиноваться Сквардзони и Назалли Рокка, озабоченным его бледностью. И, уступив их настойчивости, изнуренный всеми сложностями и сильными чувствами, принял их предложение вернуться в свои апартаменты в паланкине. Дорога показалась долгой, раскачивание неиспользуемого многие годы паланкина убаюкивало его. Он закрыл глаза, увидел вдруг дверь позади себя, за которой висели портреты кардиналов, разрушенные нашествием крыс и битвой с ними, вспомнил изображения на картинах, уже утраченных, в Ватиканских музеях. Тут же информировал о том, что случилось там, Назалли Рокка, который отправил туда большую партию котов. И получил утешительную новость: крысы почти все исчезли, а картины, пережившие нашествие, – в безопасности, по крайней мере, на данный момент.
Когда он бросился в постель, было же восемь вечера. Сквардзони разжег камин, пошло приятное тепло. Обнаружил записку от кардинала Мальвецци. Вскрыл послание: «Ты был на высоте. Теперь я понимаю, что мы не разойдемся, пока не выберем нового папу. Им можешь стать и ты».
Была записка и от кардинала из Палермо: «Не знаю, удастся ли нам сегодня после ужина встретиться в турецкой бане, как мы об этом договаривались раньше, но я постараюсь туда попасть».
Ну да, забыл, что пригласил всех итальянцев в то место. Но пока что не случилось ничего особенного из того, о чем думал раньше.
Затем секретарь передал ему список телефонных звонков, поступивших до распоряжения блокировать линию. Такой длинный список, что он никак не мог разобрать даже первые имена. Звонили со всех уголков света. На секунду в усталом мозгу возникла разница в часовых поясах на земле; часовые пояса разделяют временные звонки с других частей света и выстраивают массу проблем в международном общении. Нет, отвечать никому не будет. Однако распорядился по телефону на центральную и в прессу продолжить контакты с миром, начиная с полуночи. Ощутил некоторый страх, как бы эта тишина не вызвала очередных ошибок, не стала бы знаком ошибок в выборах папы, если они вообще будут продолжены.
Перечитал записки преосвященных. Мальвецци верен себе. Теперь предлагает даже его кандидатуру… Будто не замечает – насколько он же стар. Будто не принимает во внимание политику курии о строгом централизме. Вот у него, у Мальвецци, с его шестьюдесятью тремя годами только – подходящий возраст. Но как же пришло в голову азиатам предложить кандидатуру украинца? Это же пороховой склад униатской церкви, возможны неприятности с Россией… Да, нужно пойти в турецкую баню и восстановить силы, а заодно узнать, что замышляют кардиналы…
– Сквардзони, подготовьте мою сумку, пойду в башню Сан Джованни. Через полчаса приходите за мной. Поем чего-нибудь позднее, после возвращения.
Остался один, прикрыл глаза, пересматривая вновь ту ужасную сцену в Сикстинской капелле. Да, в те жуткие часы в нем вспыхнул, наконец, план освобождения капеллы. Адское представление напомнило ему Dies irae,[45] молитву на латинском, которую он вместе со своими прелатами продолжал читать во время баталии, казавшейся нескончаемой, неподвижный и отстраненный от этой сарабанды в Сикстинской капелле…
Очень медленно вспоминал слова этого гимна, не заметил, как провалился в сон, такой глубокий, что монсеньор Сквардзони не решался будить его, вернувшись с собранной сумкой и с блюдом холодной еды, чтобы он мог поесть после возвращения из башни Сан Джованни.
Кардинал-камерленг конклава наконец уснул. Во сне он видел сны.
Он все еще у алтаря Сикстинской капеллы, в том зале, где веками проходил конклав, и у него было ощущение, что надо более адекватно относится к событию и не надо было больше молиться.
Перед ним на двух рядах, отделенных друг от друга, лежало огромное количество обнаженных или полуодетых женщин и мужчин, которых заволокло облаками пара турецкой бани. Он их узнавал, начиная с проклятых, тех что слева, откуда виден тот с одним открытым глазом, полным ужаса. Они все, блаженные и проклятые, сошли с фрески, что висит за его спиной на стене – все с фрески «Страшный Суд».
Цветущие тела блаженных, мощные и смуглые проклятых, на странных местах которых плохо держащиеся набедренные повязки, пририсованные позднее, по распоряжению папы еще при живом Микеланджело, художником Даниеле да Вольтерра.[46] Все они – в состоянии ожидания, степень которого различается у освобожденных и отверженных, отдающих себе в этом отчет. Получают передышку в исполнении погибели. Пауза, а через некоторое время и вечность, дающая отдохнуть Христу-Судие и осужденным.
Женщины продолжают массировать себе грудь, ноги, шею, руки, в теплом паре и улыбаясь прикрывают глаза. Некоторые бросают взгляд на алтарь, но ищут не его фигуру, а напротив – фигуру кого-то, что должна быть сокрыта и позднее появится. Смущение свое перед этими женщинами камерленг едва сдерживал только осознанием собственной невидимости. Он знал, что ждут они Судию, знал, что глаза их ищут Спасителя и украшаются они для Него.
Среди более молодых одна обращала на себя внимание – блондинка в первом ряду, с длинными волосами до самых колен, прикрывающими ее наготу. Голова склонена, она задумалась, губы ее шевелятся – видимо поет… Только для нее и хотелось быть видимым, чтобы смочь поговорить. Рядом с ней стоял мужчина, повернувшись к ней лицом; были хорошо видны его ягодицы и широкая с рельефными мускулами спина. Он обнял одной рукой плечи своей подруги, и камерленг на секундочку задался вопросом – может, она проклята, если с ней прощается последним жестом любви тот, кого она любила; теперь их разделит решение Христа…
Мужчиной был Матис Пайде, обнаженный – таким он видел его в сауне, но с «телом славным, молодым и очень крепким», как сказал эстонец однажды вечером, говоря о воскрешении плоти… И девушка с изящной фигурой стояла около него. Наклонив голову, она пела. Это была Карин, та сестра Пайде, о которой рассказывал, единственная девочка, которую он видел на своем балтийском острове в течение многих лет.
Теперь что-то должно было произойти, что испортит фреску Микеланджело, ставшую живой и волнующей; поскольку Матис Пайде остановился будто бы увидел его, более того, даже узнал и после нескольких взмахов его руки, приглашающей спуститься с алтаря и подойти, камерленг ясно услышал свое имя, произнесенное с северным акцентом: «Владимиро, пойдем?…»
Но ему никак было не отклеиться от своего сидения, он никак не мог пойти навстречу, никак не мог отделиться от жизни, остолбенев, как те фигуры на фреске Микеланджело, где живые и мертвые разделены бесконечной дистанцией…
– Владимиро, пойдем! – продолжал призывать его молодой и прекрасный Матис Пайде, теперь уже обняв за плечи сестру…
– Владимиро, пойдем послушаем мою сестру!
По своим губам он понял, что пытается ответить – мол, не может двигаться, но голос из его горла не выходил, ни одного ясного звука он произнести не мог… Сильная струя пара, более мощная, чем другие, окутала все вокруг, и он перестал видеть даже этих двоих; между тем неприятный резкий запах ударил по его ноздрям… Видимость пропала, боялся, что упустит их, они казались ему ненастоящими и вот-вот могли исчезнуть. Он не хотел этого, он хотел увидеть их живыми, потрогать их, погладить, услышать голос Карин и наслаждаться ее пением… И желание его была исполнено, наконец он услышал голос сестры, с ее немых прелестных губ сошли первые слова: «Wir sind durch Not und Freude / gegangen Hand in Hand…».
Но резкий неприятный запах, раздражавший его ноздри, стал нарастать, фигуры проклятых и блаженных побледнели, голос молодой сестры Пайде подавлял его – хотелось от него отключиться, что-то стирало живую фреску смерти, блекли цвета и голоса, он уже был не в Сикстинской капелле…
Веронелли проснулся в своей спальне, а запах, победивший и растворивший сон, был вонью, исходящей от трех куриц, которые топтались, копались вокруг его постели в поисках последних скорпионов.