— Нет, — улыбнулась Надя. — Причины нет, скорее наоборот. Выставку мою ленинградскую хотят показать в кино. И меня пригласили сниматься.
— Поедешь?
— Конечно, это же Ленинград. Папа уже взял билеты.
— Завидую я тебе, Надька: и хандра у тебя настоящая, и радости большие.
Они прошли в ее комнату, обставленную ярко и пестро. Главное место занимала тахта темно-красного цвета. На окнах висели бордовые шторы. И сама хозяйка была одета в красные вельветовые брюки и белую воздушную кофточку с ослепительно красным бантом на груди. Волосы она распускала по плечам, как только возвращалась из школы, и бродила по квартире русалкой.
— Так, значит, установлено: ни мировой войны, ни голода, ни пожара, — продолжала радоваться приходу подруги Ленка.
— Пожар, пожалуй, есть, — сказала Надя. — Последние дни мне почти каждую ночь снятся страшные сны: пожары, расстрелы, падения с пятого этажа. Год високосный. У нас умерло много знакомых, Островский умер. Человек, который пел нам на костровой площади в Артеке, совсем недавно. А сегодня после школы пошла в магазин за хлебом и попала ногой в лужу под снегом. А на обратном пути встретила похороны. Жутко. Она закрыла лицо руками.
— Ты что, Надьк?
— Ничего, — она открыла глаза и зажмурилась. Красный цвет тахты, ковер под ногами, стосвечовая лампа, вкрученная в люстру, ослепляли ее до боли в глазах.
Она опять закрыла лицо руками.
— Ты что, Надьк? — с большой тревогой в голосе спросила Ленка.
— Глаза немножко болят.
— Что-то ты мне не нравишься.
— Я сама себе не нравлюсь, — ответила Надя, — зажги торшер, если можно, и погаси свою люстру. Весь потолок от нее в глазах.
Ленка включила торшер, но и этого света было слишком много.
Надя опять закрыла глаза руками и так застыла на некоторое время, не в силах вернуться из спасительной темноты в освещенную модным торшером комнату. Проникнувшись ее состоянием, Ленка выключила и этот свет.
— Вот хорошо, посидим так, — сказала Надя и отняла руки от лица. — В темноте и разговаривать лучше. И почему ты так любишь красный цвет?
— У тебя что… так сильно болят глаза?
— Нет, немножко болят. Просто я очень устала сегодня, — медленно ответила Надя и после паузы неузнаваемо изменившимся голосом добавила: — Ленка, ты знаешь, только никому не говори… Я катастрофически слепну.
— Не может быть…
— Да.
— А ты к врачу ходила?
— Нет.
— Ты что, дура? — почти закричала Ленка. — У нее глаза болят, она к врачу не идет.
— Теперь пойду, — пообещала Надя. — Вот приеду из Ленинграда, скажу папе и пойду с ним.
— А родители знают?
— Что ты! Они бы сразу запретили мне рисовать. В детстве я сломала руку, прыгала через «коня» и промахнулась. Тогда еще у меня с глазами началось. Рассчитать правильно не смогла. Папа ужасно перепугался. А главное, рисовать запретили. Я ужасно мучилась. Мне кажется, я и сны сейчас такие вижу поэтому. Проснусь, а глаза болят от этих пожаров, как будто я в самом деле смотрела во сне на огонь.
— Ну, а как же ты будешь, если… — Ленка не договорила.
— Не знаю, — голос у Нади был печален. — Не рисовать я не смогу. Недавно я прочитала, что Поль Элюар видел, как Пикассо рисовал с закрытыми глазами. Тренировался… Сначала изображал лицо человека, закрыв глаза, затем гасил свет и рисовал то же лицо в абсолютной темноте. А лист держал на другой стороне планшета, чтобы неудобно было. Он добивался, чтобы у него рука была зрячей, чтобы не глаза водили фломастером, а сознание.
— А ты так не пробовала?
Темнота в комнате была приятная, мягкая, где-то далеко за окном горел фонарь, но свет от него там же далеко и падал неярким желтым кругом на землю и не достигал комнаты, в которой сидели подруги.
— Завяжи мне глаза, — попросила Надя. — Давай проведем с тобой еще один эксперимент.
— Почему еще один? — удивилась Ленка.
— А ты разве забыла про колючку Гу Кай-Чжи? Из того эксперимента ничего не вышло, а мы с тобой так верили! И из этого тоже ничего не получится.
С завязанными глазами Надя пересела к столу. Ленка помогла ей нащупать ручку, лист бумаги, зажгла настольную лампу. Рука художницы некоторое время безвольно лежала на столе, потом скользнула к бумаге, и на глазах у ошеломленной Ленки возник профиль Пушкина, потом фигурка Наташи Ростовой, Наполеон, Пьер Безухов, растерянный, в очках. Надя рисовала по памяти то, что уже было знакомо ее руке.
— Надьк, шикарно получается! — крикнула Ленка.
Надя усталым движением сдернула с глаз черный платок, зажмурилась болезненно от яркого света и с любопытством посмотрела на то, что у нее получилось.
— Блеск! — радовалась Ленка.
Надя взяла листок бумаги и в несколько приемов так быстро, что подруга не успела ее остановить, разорвала все нарисованное.
— Что ты наделала? — огорчилась Ленка.
— Я же еще не слепая, — с улыбкой ответила Надя.
Но глаза ее были грустные, усталые.
Поезд Москва — Ленинград отошел от перрона, мама осталась на асфальте, а отец с дочерью помчались.
Наде досталось место у окошка. Отдернув шторку, она медленно водила пальцем по стеклу, и по движению ее руки Николай Николаевич угадывал тех, кого она невидимо изображала. Вот Натали с ее локонами, вот носатый Кюхля, а вот, конечно, Пушкин. Поздравляя девушку с семнадцатилетием, музей Пушкина прислал пригласительный билетике профилем поэта, под которым красивым каллиграфическим почерком были выведены слова Пушкина, обращенные как бы к Наде: «Пускай твои дивный карандаш рисует мой арабский профиль». Сотрудники музея перефразировали строки поэта, обращенные к художнику Доу: «Зачем твой дивный карандаш рисует мой арабский профиль». Надя знала, как Пушкин не любил позировать художникам и особенно скульпторам. «Здесь хотят лепить мой бюст, — писал он Натали Гончаровой, — но я не хочу. Тут арапское мое безобразие предано будет бессмертию во всей своей мертвой неподвижности». Он считал себя безобразным. Он не мог предвидеть, каким прекрасным покажется его лицо московской школьнице из двадцатого века. И она, размышляя об этом, выводила пальцем на стекле профили поэта.
— Надюшка, ты отдохнула бы, — сказал отец и пошутил: — Мы же все равно не сможем положить в папку это стекло.
— И не надо, — ответила дочь и продолжала рисовать.
Ее рука скользила с бережной осмысленностью по гладкой прозрачной поверхности окна, и она видела одновременно и Пушкина, и проносящиеся мимо разъезды, заснеженные деревья, белые безмолвные поля с редкими кустарниками. Попадались и осиновые рощи, напоминающие место дуэли Пушкина.
— Папа, мы съездим еще раз на Черную речку? — спросила Надя, не оборачиваясь и продолжая создавать на стекле рисунки.
— Да, если хочешь, — и после паузы, проникнувшись настроением дочери, добавил: — В самом деле, Черная речка. Если и нужно было в России какую-нибудь речку назвать Черной, то, конечно, эта подходит больше всего.
— Угу, ты хорошо сказал, — согласилась Надя.
Она продолжала рисовать на стекле, испытывая почти такое же удовлетворение, как и от рисунков на