отстаивал свою точку зрения, почти совсем не жестикулировал и ни разу не повысил голос. Уэллс писал, что по манере говорить Ленин скорее напоминал ученого хорошего толка. У писателя остался в памяти ворох бумаг на столе, и еще — когда Ленин садился на край стула, его короткие ноги едва доставали до пола. Комната была хорошо освещена, а из окна открывался вид на кремлевскую площадь.
До этого Уэллс побывал в Петрограде, который ему показался мертвым. Запустение, которое он там увидел, привело его к мысли, что городу необходимы свободная торговля и свободные рыночные отношения, ведь только так в городе может сохраниться нормальная жизнь. Свобода торговли приводит в движение все механизмы города. Запрет на нее парализует городскую жизнь. В Петрограде прекрасные, большие дома стояли заброшенные, пустые. Но эти доводы не показались Ленину убедительными. В его понимании «стирание» городов должно было явиться логическим завершением преобразований в коммунистическом обществе.
— Города очень сильно уменьшатся, — рассуждал Ленин. — Они станут совсем другие. Да, совсем другие.
Уэллс, продолжая говорить о великолепных произведениях архитектуры, высказал мысль о том, что при коммунизме они должны быть сохранены как реликвии, наподобие храмов в Пестуме. Ленин охотно поддержал его. Однако судьба городов его ничуть не волновала. Наверное, так же слепы к красоте великих городов были бы его далекие предки, чуваши, жившие в избушках в сельской глуши. Да они и не ведали об их существовании.
В веселом, жизнеутверждающем тоне Ленин развивал тему преобразований. Он говорил о том, что следовало перестроить города, чтобы в них было удобно жить и работать членам нового коммунистического общества. Тем же законам должна подчиниться и деревня. Деревенские хозяйства изменятся по сути и расширятся. Этот процесс неизбежен.
На предприятиях нового типа по-иному будет организовано управление. Работать на них будут не крестьяне, а рабочие; новые крестьянские хозяйства разрастутся.
— Уже и сейчас, — сказал Ленин, — у нас не всю сельскохозяйственную продукцию дает крестьянин. Кое-где существует крупное сельскохозяйственное производство. Там, где позволяют условия, правительство уже взяло в свои руки крупные поместья, в которых работают не крестьяне, а рабочие. Такая практика может расшириться, внедряясь сначала в одной губернии, потом в другой. Крестьяне других губерний, неграмотные и эгоистичные, не будут знать, что происходит, пока не придет их черед…
Уэллс пишет, что, когда речь зашла о крестьянах, Ленин заговорщицки придвинулся поближе к нему и снизил голос, как будто боялся, что крестьяне могут его услышать.
Эти два человека пытались пробиться друг к другу, понять намерения другого, как капитаны кораблей, разделенных непреодолимым потоком. Оба они стараются разгадать в сигналах, посылаемых с той стороны, знакомый язык и, бывает, улавливают какие-то отдельные слова, но так и не могут договориться. Слишком велика бездна, разделяющая их. Так случилось и в разговоре Ленина с Уэллсом. Каждый из них остался загадкой для другого. Уэллс был потрясен неожиданным для себя открытием. Он увидел, что Ленин, окончательно отбросив красивые фразы, уже не скрывал того, что русская революция была не чем иным, как наступлением эпохи эксперимента без конца и без края.
Ленин, со своей стороны, тоже был крайне озадачен. Он никак не мог понять, почему социалистическая революция до сих пор не докатилась до Европы. «Почему в Англии не начинается социальная революция? — допытывался он. — Почему вы ничего не делаете, чтобы подготовить ее? Почему вы не уничтожаете капитализм и не создаете коммунистическое государство?» Эта незадача отравляла ему жизнь, и до конца дней своих он совершенно недоумевал: как так? Не кто иной, как он, проложил для Западной Европы столь славный путь, а она, Европа, отказалась по нему следовать.
Судя по тому, что пишет Уэллс, во время их встречи Ленин был абсолютно раскован, оживлен, много говорил, улыбался. Это был человек, который прекрасно сознавал силу своей власти. И знал, на что способна эта власть в любой момент. Он мечтал, и в его мечтаниях ему виделись исчезающие города, деревни, села… Странно, но при этом он производил впечатление серьезного, здравомыслящего человека и даже вполне практичного хозяина.
Такое впечатление Ленин оставлял у всех, кто встречался с ним в период его могущества. Он казался человеком, отлично владевшим собой, не позволявшим давать волю своим чувствам. Он никогда ни в чем не сомневался, во всем был тверд. Но под внешней оболочкой спокойствия и невозмутимости бушевали бури.
Ленину были чужды обычные человеческие грешки, свойственные всем смертным. Он был одержим грехом гордыни, а это такой грех, который губит душу человека, поселившись в ней. В своей гордыне он считал себя единственным воспреемником и хранителем «священных» догматов Маркса. В себе он видел творца нового общественного строя; с себя начинал новый отсчет времени, новую эру человечества, эпоху разрушения старого. Те, кто не желал признавать этого, подлежали уничтожению — немедленному, беспощадному, безоговорочному, любой ценой. Так он писал Григорию Сокольникову[54] в мае 1919 года.
Сидя в тишине своего кабинета, в окружении книг, за столом, заваленным документами государственной важности, он вдруг находил повод для гнева: ему не подчинялись; допустили какой-то промах; снова проволочка с выполнением приказа… И тут же разражалась гроза, сверкали молнии, и еще долго потом громыхал гром. Раз как-то к Ленину обратился некто Булатов. Он жаловался на руководителей местных Советов в Новгороде. Спустя несколько дней Ленин узнал, что Булатов арестован. Он счел его арест недопустимым актом злоупотребления властью. Ему было ясно, что Булатов оказался в тюрьме, потому что посмел дойти до самого Председателя Совета Народных Комиссаров. Недолго думая, Ленин посылает телеграмму в Исполнительный комитет Новгородской губернии: «По-видимому, Булатов арестован за жалобу мне. Предупреждаю, что за это председателей губисполкома, Чека и членов исполкома буду арестовывать и добиваться их расстрела. Почему не ответили на мой запрос?
Предсовнаркома
Ленин готов был приговорить к расстрелу всю верхушку Новгородской губернии, а поводом был арест одного человека. В своих воспоминаниях Крупская приводит эту телеграмму. Она считает ее очень характерной для Ленина.
Зачем ему понадобилось посылать такую телеграмму? Скорее всего, Ленин просто намеревался запугать местные власти, вселить в них смертельный страх. А велика ли разница — убить или запугать до смерти, особенно если учесть, что его властью приговор мог быть приведен в исполнение в любой момент.
Среди писем, написанных им в тихом кремлевском кабинете, попадаются такие, в которых каждая строчка буквально вопиет, требуя развязать террор как средство обороны. В то же время это вопль ужаса и отчаяния — так кричит человек, доведенный до предела своих сил. Были моменты, когда его охватывал смертельный ужас. Ему казалось, что рушатся все его мечты. Тогда, в остром приступе одиночества, он метался в тоске, как герой из рассказа Чехова «Палата N!! 6», ожидая неминуемой беды и понимая, что только чудо может его спасти. Когда-то Энгельс сказал, что террор есть не что иное, как диктатура терроризированных собственным страхом людей. Возможно, Ленин не знал об этом высказывании Энгельса. Однако паническое нетерпение, с которым Ленин взывал к террору, говорит о том, что он был в большей степени жертвой, нежели палачом. Самый страшный террор оправдывался формулировкой: «назрел момент». Расстреливали не одного из десяти, чтобы другим было неповадно, а шестерых, семерых, да всех подряд, до полного истребления. Ленин применял террор вполне в духе древних римлян. Один римский император, Галлиен, как-то выкрикнул: «Терзайте, бейте, истребляйте!» Разве не к тому же призывал Ленин, повелев уничтожать людей «немедленно, беспощадно, безоговорочно, любой ценой»?
Ленин — Зиновьеву (июнь, 1918):
«Тов. Зиновьев! Только сегодня мы услыхали в ЦК, что в Питере
Протестую решительно!
Мы компрометируем себя: грозим даже в резолюциях совдепа массовым террором, а когда до дела,
Это не-воз-мож-но!