– Что вы делаете?
– То же, что и вы, – общаюсь.
И метнул через его голову хрустальное пресс-папье, подарок Клары на мой прошлый день рождения. Пресс-папье в форме собачьей головы, слегка напоминавшей морду нашего Джулиуса (Клара, Джулиус, простите), попортило фасад почтеннейшего Талейрана-Перигора[1], тайного учредителя издательства «Тальон» еще в те времена, когда (как, впрочем, и по сей день), для сведения счетов с соседом, перо стало действеннее шпаги.
– Вы правы, – пояснил я, – если нельзя изменить мир, нужно изменить хотя бы обстановку.
Он выронил пепельницу, и то, что должно было случиться, наконец произошло: он разрыдался.
Это его добило. Он походил сейчас на одну из тех деревянных кукол, которые разваливаются, если нажать снизу на их подставку.
– Подойдите.
Я снова сел в свое кресло, которое все еще стояло на столе. Он приблизился, пошатываясь. Втиснутый между жилами на его шее кадык метался как бешеный, выплескивая горечь обиды. Знакомая картина. Подобные огорчения мне приходилось наблюдать довольно часто.
– Ближе.
Сделав два-три шага, великан оказался лицом к лицу со мной. Он был весь мокрый от слез, даже волосы.
– Извините меня.
Он вытирал лицо кулаками. Даже пальцы у него были волосатые.
Я положил руку ему на затылок и привлек его голову к себе на плечо. Мгновение он упирался, а потом послал все к чертям.
Одной рукой я придерживал его голову у себя на плече, другой – гладил по волосам. Моя мать всегда так делала, и я сумел: что здесь такого?
В открывшейся двери показались секретарша Макон и мой друг Лусса с Казаманса[2], сенегалец, метр шестьдесят восемь ростом, с глазами спаниеля и ногами Фреда Астера[3], несомненно, лучший специалист по китайской литературе в столице. Они увидели то, что и должны были увидеть: редактор сидит на своем столе и успокаивает великана среди руин недавнего погрома. В глазах Макон читался ужас от причиненных убытков, Лусса, также взглядом, спрашивал, не нужна ли помощь. Я подал им рукой знак – удалиться. Дверь бесшумно затворилась.
Великан все рыдал. Слезы катились по моей шее, я промок до пояса. Пусть выплачется, я не тороплюсь. Терпение утешающего объясняется тем, что у него своих собственных неприятностей полно. Плачь, дружище, мы все в этом по уши, твои слезы погоды не сделают.
И пока он опорожнял свои колодцы мне за шиворот, я задумался о свадьбе Клары, любимой сестры. «Не грусти, Бенжамен, Кларанс просто ангел». Кларанс... что за имя такое? «Ангелу шестьдесят лет, дорогая, он старше тебя в три раза». Бархатный голосок моей девочки: «Я только что сделала двойное открытие, Бенжамен: у ангелов есть пол и нет возраста». – «И все же, Кларочка, все же ангел – директор тюрьмы...» – «Который превратил свою тюрьму в рай, Бенжамен, не забывай об этом!»
У влюбленных девчонок на все есть ответ, а старшие братья остаются со своими заботами: моя любимая сестра завтра выходит замуж за тюремщика, еще и главного. Неплохо, да? Если приписать сюда мамашу, которая вот уже несколько месяцев как сбежала с полицейским и от любви, верно, впала в беспамятство, так как даже ни разу не позвонила за все это время, получается довольно милый портрет семейки Малоссенов. И это уже не говоря о прочих братьях и сестрах: Тереза предсказывает по звездам, Жереми устроил пожар у себя в коллеже, Малыш – мечтатель в розовых очках, любой кошмар становится для него явью, наконец, Верден, самая младшая, оглушает всех своими воплями с первых секунд, как появилась на свет, под стать той самой битве[4].
А ты, рыдающий великан, какая у тебя семья? Может, вообще никакой и ты все отдал творчеству? Он понемногу успокаивался. Я воспользовался этим, чтобы задать вопрос, ответ на который уже знал.
– Вам вернули рукопись, верно?
– В шестой раз.
– Одну и ту же?
Опять кивок – он наконец оторвался от моего плеча. Потом очень медленно покачал головой:
– Я так много над ней работал, если бы вы могли себе представить, я знаю ее наизусть.
– Как ваше имя?
Он назвался, и я тут же вспомнил веселье Королевы Забо и ее издевательский комментарий: «Умник, который пишет подобные фразы: „Сжальтесь! – икнул он, пятясь задом”, или считает, что пошутил, называя Галереи Лафайет[5] Барахольными рядами, и на протяжении шести лет, совершенно невозмутимо, шесть раз подряд сдает то же самое, – каким врожденным недугом он страдает, Малоссен, вы можете мне сказать?». Она встряхнула головой, непомерно большой для ее щуплого тельца, и повторила, как если бы речь шла о личном оскорблении: «„Сжальтесь! – икнул он, пятясь задом”... Да почему же не: „Здравствуйте, – вошел он” или „Пока, – бросил он, выходя”?» и далее на добрых десять минут она погрузилась в бесконечные импровизации: ей-то, признаться, таланта было не занимать...
В результате отправили рукопись не читая; я сам лично подписал отказ, а парень чуть не умер от горя у меня на руках, предварительно превратив мой кабинет в дикую пустыню.
– Вы ведь ее даже не читали, признайтесь? Я перевернул обратной стороной страницы тридцать шесть, сто двадцать три и двести сорок семь, они так и остались перевернутыми.
Классический прием... И как это мы, стреляные воробьи, еще попадаемся на эту уловку! Что сказать, Бенжамен? Что ответить этому чудаку? Что он зря тратит силы на этот бездарный инфантилизм? Давно ли ты уверовал в зрелость, Бенжамен? Черт! Да ни во что я не верю, знаю только, что пишущая машинка – гроб для детской непосредственности, а чистые листы – саван для всякого рода глупости и, наконец, что не