Первый, кого мы встречаем в клинике Святого Людовика, это профессор Бертольд в сопровождении своего неотвязного стада в белых халатах. Он встречает нас так, как лишь Бертольд умеет это делать. Он указывает на нас своему выводку ученых утят, зычно перекрывая все пространство громадного холла:
– Представляю вам чету Малоссенов, сборище карликов! Эти двое невероятно способствуют прогрессу медицины. Вы полагаете, что видите перед собой обыкновенную пару, каких много, – может быть, несколько удачнее остальных в случае подбора самочки – так вот нет, вы опять метите мимо, как всегда! Это целый отдел экспериментальных исследований движется вам навстречу! Смотрите на них, сборище карликов, и благодарите – им вы обязаны всеми своими познаниями, вы, претендующие воплощать медицину завтрашнего дня!
И, обращаясь уже непосредственно к нам, спрашивает:
– Вы что-то забыли? Или малыш выскочил прямо к вам на колени? Это лишь в очередной раз подтверждает, что он в отличной форме, поганец, хоть сейчас – на арену!
– Где Жервеза?
По голосу Жюли Бертольд замечает, что что-то не так:
– Жервеза? Уехала с вами, не далее как три четверти часа…
– Как это, уехала с нами? Мы же только пришли! – говорю я, собирая последние, разгоняемые страхом слова.
– Вы пришли, вы пришли, – раздраженно бросает Бертольд, – вы же звонили ей из кафетерия три четверти часа назад, и она к вам спустилась!
– Из кафетерия? И кто ответил на звонок? Вы сами?
– Нет, секретарша. Жервеза как раз одевалась, и секретарша передала ей, что господин Малоссен ожидает ее в кафетерии.
Мы бросились каждый в свою сторону: Жюли к Жервезе, а я – к нам домой. Как всегда, я загоняю свой страх в ноги, и мои ноги загребают Бельвиль, весь, с его пестротой и асфальтом, с его опустевшими фасадами, что живее новых, с его гроздьями побрякушек и развалами тряпья… Это вечер базарного дня – очистки разлетаются у меня под ногами, и так как в голове у меня сидишь ты – я стараюсь ни на чем не поскользнуться, не встряхнуть тебя, потому что надежда вновь стала столь хрупкой, а волосок судьбы – столь тонким, что один единственный шаг в сторону, одна неверная мысль могут навсегда отбить у тебя охоту вылезать; и я уже не знаю, о чем думать, и я уже не думаю ни о чем, я бегу, не заботясь даже о том, чтобы обругать этого тупого Бертольда, я бегу, не осмеливаясь представить себе, куда я бегу, я просто бегу к двери скобяной лавки, за которой я хотел бы увидеть Жервезу, убаюкивающую Верден, я бегу к образу, дорогому сердцу Жервезы, к мадонне Кватроченто, ожидающей маленького Малоссена и обвешенной со всех сторон ребятишками, я бегу и вбегаю столь стремительно, что дверь скобяной лавки буквально разлетается под напором.
И вместо пышной девы меня встречает плоская весталка, сухая как судебное предписание.
Тереза.
Одна. Сидит в столовой.
И протягивает мне маленький черный магнитофон.
– Не волнуйся так, Бенжамен, она всё здесь объясняет.
Так. Объяснение. Лучше, чем ничего.
Тереза добавляет:
– Я так и думала, что этим все кончится.
И хотя подобная ситуация, определенно, складывается впервые, меня преследует тревожное чувство, что все это в мельчайших подробностях я уже переживал когда-то – головокружение памяти.
– Как это включается?
– Нажми вот здесь.
Я нажимаю вот здесь.
Кассета начинает крутиться, и я слышу объяснение.
Это – не голос Жервезы. Это – голос мамы.
Материнская проницательность…
Точно! Я вспомнил, где и когда я уже пережил это: да здесь же! В тот год, когда мама оставила нас ради Пастора.
С той лишь разницей, что в прошлый раз я не слушал магнитофонную запись, а читал письмо, обливаясь холодным потом, в полной уверенности, что она сообщит мне, что Жюли сбежала с этим очаровашкой инспектором-убийцей. Но нет, это оказалась она сама. И сегодня, когда мне позарез нужны новости от Жервезы, опять на первый план выступает мама!
– Он влюбился в нее, когда явился с первой кассетой, Бенжамен, с той, которая подтверждала твою невиновность, с записью голоса Клемана.
Я прикладываю магнитофончик к уху.
– Мама сама здесь это объясняет, спасибо, я не глухой!
Но голос Терезы настойчиво дублирует мамино объяснение:
– Его увлекла ее прозрачность, Бенжамен!
Она слово в слово повторила идиотскую фразу нашей мамы:
– Он был ей большой поддержкой в ее скорби. Он преуспел в том, что не удалось ни одному из нас, он ее вылечил, Бен! Это с ним она разговаривала потихоньку. Он дал ей одно из своих переговорных устройств…
И в самом деле, требовалось услышать это по меньшей мере дважды, чтобы поверить в сказанное. Едва ожив, мама вновь срывается, теперь с Барнабе! После «Зебры» и колонн Бюрена Барнабу слизнул и нашу маму!
– И представь себе, она же его никогда не видела! Она даже не знает, какой он из себя! Ну разве не чудо?
Тереза… О, Тереза… грустный василек, засохший на корню… как я тебя люблю и как мне хочется задушить тебя на месте…
– Они собираются отстроить заново дом в Веркоре и сделать из него храм прозрачности… невидимый дом… как в сказке… Это будет шедевр Барнабу!
Нет, я ее все-таки задушу!
Я застреваю на этой мысли, когда Жереми, распахнув дверь, орет во всю глотку:
– Это правда, что мама слиняла с Барнабу?
Я передаю черную метку Жереми, а сам мчу наверх, в нашу комнату, к телефону.
Джулиус, вырванный из сна моим внезапным появлением, усаживается на свой толстый зад и ждет результатов с неменьшим нетерпением, чем я.
Занято.
Телефон Жервезы занят.
Хороший знак.
Что и подтверждает Джулиус, хлопая пастью.
Когда я вхожу в квартиру Жервезы, Жюли, Кудрие, инспекторы Титюс и Силистри и дивизионный комиссар Лежандр с двумя специалистами в энный раз прослушивают автоответчик. Доказательство, обнаруженное в почтовом ящике, лежит у них перед глазами. Это – фаланга мизинца Жервезы. Мизинец с татуировкой на подушечке.