заплаканные, воздевающие к небу обломки горнов. Нам нравилось одно изваяние — девочка, чью юбку словно бы только что смял нетерпеливый ветер. Она смотрела прямо вперед, слегка прищурившись. Лицо было серьезное, решительное, но недоверчивое, впрочем, сомнение на этом лице вот-вот готово было растаять вместе с ледяной коркой, и ее рот, чья форма была простой и совершенной, как форма листа магнолии, был уже слегка смягчен улыбкой — улыбкой узнавания и участия. И затем только мы входили в тот маленький парк, который считался целью наших прогулок — сквер Павлика Морозова. Статуя юноши, чья фамилия свидетельствовала о том, что он тоже принадлежит к пантеону богов холода, совсем была облеплена почтительным снегом, и только красный шелковый галстук на его бронзовой шее светился гаснущим сигнальным фонариком в нарастающей белой пелене. Сразу за сквером громоздилось огромное здание. Мы добирались до этого здания, похожего на гигантское белое кресло, увенчанное золотыми часами, и оно-то и было границей, пределом наших прогулок, его страшным и величественным завершением — возле него, как сказано у Данте, «изнемогал вдруг стремительный взлет духа»: здесь мы останавливались. Останавливались, чтобы не ступить ни шагу дальше. Останавливались, чтобы, взявшись за руки, смотреть вперед, как та гипсовая девочка — щурясь (снег крупными мягкими хлопьями застревал в наших ресницах), стоя с лицами, должно быть, изумленными и восхищенными, даже потрясенными, ибо то, что разверзалось там перед нашим взором, было немыслимо, непредставимо, пугающе и в то же время превосходно. Создавалось впечатление, что здесь проходит граница между крошечным, корявым мирком насекомых и колоссальным, шарообразным, ледяным миром гигантов. Здесь изменялась размерность. Это был порог, перепад размерностей. Сквозь белоснежную пелену проступали гигантические очертания Города — здания, столь далеко отстоящие друг от друга, разделенные столь пронзительно пустым и огромным пространством, но и сами столь огромные… Изгиб серой реки, мосты, туманный готический силуэт гостиницы «Украина». Небоскреб в виде приоткрытой книги… Город. Центр. Центр Государства. Центр Мира, похожий на пустой Тронный Зал, куда даже гиганты, для которых он был создан, не решаются заглянуть. И никто никогда не воссядет в этих колоссальных креслах-домах. И никто никогда не посмеет читать эти доверчиво приоткрытые дома-книги. И никто никогда не решится ответить улыбкой на колоссальные улыбки-здания, такие, как тающее вдали Полукруглое Здание, возвышающееся на крутом склоне над Ростовской набережной. Оно напоминает Скобу, одну из Скоб, удерживающих цельность этого космоса. Никто никогда не решится улыбнуться этим Скобам-Улыбкам в ответ. Но мы улыбались — знакомой улыбкой узнавания и участия, и нам казалось: вкус гипса и запах магнолий пробегают по нашим совершенным устам. Мы улыбались сдержанно, но уверенно, потому что знали — мы здесь свои, мы здесь —
Возникало впечатление, что до этого мы шли не в городе, а в шкафу, по одной из его полок, пробираясь между мятых рецептов, сломанных ракеток, брошюр, среди слипшихся стопок старых журналов «Здоровье», пробираясь сквозь наслоения всего того, что живет бесформенной и цепкой жизнью, свойственной всему небольшому, отодвинутому, скученному, сквозь мирки, живущие тошнотворной и трогательной жизнью джунглей и политических оппозиций. И вот мы дошли до края полки этого шкафа и остановились на краю. И взглядам нашим открылась Комната, ее просторы, ее Зеркала, Троны, Столы…
Но то ли Стекло отделяет нас от этой Комнаты, то ли просто ужас падения удерживает нас на краю полки. А скорее всего и то, и другое: и Стекло, и ужас падения.
А, может быть, одна стена этой колоссальной Комнаты снесена словно бы взрывом, и сама Комната, как распахнутая ячейка секретера, открыта в сторону еще более огромного и необозримого пространства, но оттуда дует ветер и летит снег: белый, пухлый, слепящий, постепенно покрывая Зеркала, Троны, Столы, оседая на Стекле Шкафа, занося это Стекло своим пушистым покрывалом — так клетку с птицами милосердно накрывают шалью, чтобы ее обитатели успокоились в полутьме и наконец-то погрузились в сон…»
Мы закончили чтение. Клара Северная, Вольф и Княжко неподвижно сидели вокруг овального стола. Несмотря на длинноты и торможения нашего прозаического фрагмента, они не казались измученными. Видимо, они — все трое — вообще не слушали, а просто смотрели на нас, пока мы читали. Вольф и Княжко были влюблены в нас, поэтому им доставляло удовольствие следить за тем, как мы переворачиваем страницы, поправляем волосы, наблюдать за тем, как мы чередуем друг друга в деле чтения вслух. А Клара Северная когда-то, в течение довольно долгого времени, была любовницей нашего деда (о чем мы узнали утром того же самого дня, перебирая бумаги в дедовском кабинете) и, надо полагать, рассматривала нас с женским любопытством, как внучек одного своего любовника и как предмет обожания другого — если верно, что между нею и Княжко действительно имелась связь такого рода.
Наконец Клара произнесла несколько вкрадчиво:
— Девочки, вы сказали, что пишете в стиле Пруста. Не приходило ли вам в голову, что сам Пруст… его душа нашептывает вам эти описания?
— При чем тут душа? — удивились мы. — Это стилизация. Мы надеемся, качественная стилизация.
— Но зачем она, даже если она хороша? — спросила Клара. — Каковы ваши намерения? Ваши цели?
— Наши первоначальные намерения стали бы ясны, если бы роман был бы закончен. Но намерения наши изменились — мы решили не заканчивать его.
Наш роман «Дедушка пробормотал» мы собирались закончить фразой, которую дедушка якобы произнес во сне. Мы все не могли придумать эту фразу — дедушка никогда не говорил во сне: он спал крепко и бесшумно. Наконец мы попросили его самого придумать эту фразу. Был солнечный, морозный денек: дед и Егоров только что вернулись с лыжами из леса. Оба румяные, в толстых свитерах, облепленных снежными чешуйками, они шумно вносили свое снаряжение на террасу. Выслушав нашу просьбу, дед кивнул, прошел в комнату, стуча ботинками, которые казались подкованными. Он подошел к буфету, достал бутылку виски, налил две рюмки — себе и Егорову. Опрокинув рюмку, он промолвил: «Не выводите меня из себя».
— Мы и не выводим, — сказали мы.
— Не выводите меня из себя, — повторил дед, прищурившись. — Это и есть фраза. Считайте, что я пробормотал эту фразу сквозь сон.
И он одарил нас одной из своих усмешек. Наш дед был великим искусником по части усмешек: он умел усмехаться ноздрями, мочками ушей, затылком.
И потому, в соответствии с волей дедушки, наш роман должен был заканчиваться его словами «Не выводите меня из себя». Но об этом мы не собирались извещать Северную. К тому же имело ли все это хотя бы отдаленное отношение к «целям»? Скорее, то было одно из бесчисленных проявлений Бесцельности.
Северная сказала, что — в качестве завершения чтения — она собирается прочесть одну вещь своего покойного мужа. Она достала рукопись, надела очки и стала читать. Это оказалась драма в стихах под названием «Филипп Второй». Нам запомнились отдельные четверостишия.