здесь, в Юдоли, и создают то, что называется душой. Так в теплой и влажной утробе взращивают эмбрион, чтобы затем вышвырнуть его в дальнейшее. Душа — это герой Диккенса, она падает на лондонское дно (Лондон — единственный город, устроенный как водоем, у него не катакомбы, а дно), чтобы затем всплыть в детской комнате. Только на исходе второй вечности я впервые увидел ангелов.
Никогда не забыть мне то утро. Утро! Утро! То утро… Я стал возвышаться, идти вверх. Возвышение привело меня в горный ледник. Там я впервые, со дня моей смерти, остановился. Я лежал или висел, вмерзший в сверкающий лед, как отдыхающий мамонт. Я был огромен, но и глетчер был великолепен — я стал точкой в его белизне, в его необъятности. Мне казалось, что я всегда лишь шел сюда, и теперь это и есть КОНЕЦ: застывание навеки в зернистом блаженстве. Если бы я знал тогда, какие гирлянды и анфилады Концов, Финалов и Окончаний меня ожидают! И тут я увидел небо, и в нем — ангелов. Это небо не было похоже на те небеса, которые я уже повидал после смерти — извивающиеся от щекотки, ластящиеся, как жирный котенок. Теперь небо стало безграничным, свободным и пустым. И в этой пустоте, очень далеко, крошечные и светлые хороводы ангелов вращались в синеве. Два переплетающихся хоровода, и от них, вбок и вниз, ответвлялась и уходила в глубину небес длинная танцующая процессия. В целом они составляли фигуру, напоминающую лорнет. Затем я не раз видел ангелов. Видел спиральную лестницу Иакова — я лежал у ее подножия и смотрел вверх. Сквозь решетчатые ступеньки я созерцал розовые, свежие, младенческие пятки ангелов, которые поднимались и опускались. В другой раз я оказался в Юдоли, на окраине деревни. Солнце стояло в зените, и небо все было заполнено ангелами. Внезапно раздался крик петуха, и они исчезли. Долго я хохотал, едва второй раз не умер от смеха. Такие шутки здесь в цене. Очень давно, будучи еще живым и почти ребенком, я увидел черно-белую фотографию худой, голой девочки, лежащей на пустом пляже. Она щурилась, заслоняясь рукой от света, выражение лица было хмурое, замкнутое. Через несколько лет я увидел ее уже не на фотографии, а в реальности, но тоже на пляже. Это был пляж, где собирались нудисты. Среди множества голых тел она одна оставалась в коротком темно- синем платье, она неподвижно стояла у самого прибоя и хмуро смотрела в море. С ее волос текла вода. Проследив за ее взглядом, я не увидел ничего, кроме моря — пустого моря, где не было ни пловцов, ни птиц, ни кораблей. Я не знал тогда, что ты станешь для меня чем-то вроде Беатриче: одним из проводников по равнинам небес. И это очень странно и смешно, ведь ты жива, а я умер, и точно знаю, что ты даже и не вспоминаешь обо мне. Однако мне пришлось усвоить странную истину: чтобы быть прахом, следует быть влюбленным прахом. Тогда, утром, в леднике, я наконец услышал голос, похожий на твой. Он пел: «Во Франции любовь начинается с танца. Выстрел раздался в ванной, и я впервые увидела тебя. Ты появился с веселым криком „А вот и я!“»
После ледника я пробудился скелетом на острове Флинта. Зеленая, сочная трава буйно обнимала мои белые аккуратные кости, росла между ребер. Я лежал на горе. Остров каскадами сбегал к морю. Я был скелетом-указателем, стрелкой — сомкнутыми костями рук я указывал туда, где находился клад. При жизни я был равнодушен к драгоценностям, но прихоть ночи заставила меня стать инспектором необъятных складов ценных вещей. Я — сам Инвентарь, мое зрение заведует шкатулками, перстнями, инкрустацией, горностаевыми мантиями, резьбой по камню и стеклу, малахитовыми галереями и янтарными комнатами… О господа яблок и черепах! Зачем? Возможно, так слепых еще котят окунают мордочкой в молоко. Пятнадцать человек на сундук мертвеца! Пиастры! Пиастры! Флинт! Старый Флинт! О, Геката, Трехликая, медолюбивая, покровительница пыльных дорог! О, Тривия, дочь Астерии! Хорошо, когда после смерти только вода во всех ее видах — пар, лед, снег, водопады, реки, море, подземные озера, бассейны. Разбитые вдребезги теплицы. Разбитые вдребезги стеклянные кенгуру. Один, почти целый, утконос.
Быть мертвым приятно, особенно поначалу. Потом случаются трудные встречи. Среди живых шкафов меня вызвали на дуэль. Было страшно, но я принял вызов. Для поединка мне выдали тело, способное сражаться, — обычное, молоденькое, солдатское тело, какие разбросаны везде во времена войны. До этого моими телами были тела гор, тела кратеров, тела ветра, воды и микроорганизмов, ртутные, мраморные, сахарные, хлебные, ковровые… Бывали и не-тела: похожие на опоздание поезда, на щели в горных породах, на выздоровление, на взрыв, на промежутки между книгами.
Моим противником на этой дуэли стала молния. Нечто вроде шаровой молнии. Она каталась, вертелась, прыгала вокруг… Почему-то я глупо пытался ударить ее кулаком. В ответ меня без жалости ударило током, и я почувствовал, что в моем кулаке что-то возникло. Это было зачатие какой-то вещи. С трудом я разжал измятые пальцы и на своей солдатской ладошке увидел костяную куколку, изображающую пятимесячного младенца в скафандре советского космонавта, с красной пятиконечной звездочкой на шлеме. Краска на нем облупилась, и румянец его казался фрагментарным, анекдотическим.
Бывал я и в адах. Ады стояли пустые и заброшенные. Я видел развалившиеся агрегаты, остывшие печи, истончившиеся ржавые котлы, обугленные дворцы, колеса, игольчатые горы, похожие на белых дикобразов, мосты и пыточные стадионы — все казалось декорацией, глупо провалившейся внутрь себя. Для пущего смеха я кружил над адом на бутерброде, используя его как летательный аппарат. Это было уютно: я лежал на свежем белом хлебе, покрытом ласковым слоем сливочного масла, и глядел вниз. Накрылся же я, как одеяльцем, овальным кусочком жирной, приятно пахнущей колбасы. А ты пела: «Привет, странник! Ты — в опасности. Разреши мне быть с тобой всю эту ночь».
…Я КРУЖИЛ НАД АДОМ НА БУТЕРБРОДЕ, ИСПОЛЬЗУЯ ЕГО КАК ЛЕТАТЕЛЬНЫЙ АППАРАТ…
После поединка полагается совершать омовение. Я погрузился в ванну. Я нежился в ароматной белоснежной пене. Над пенным ландшафтом возвышалась моя огромная голова — самостоятельная и величественная голова воина-победителя. За бортиком ванны парадом текли священнослужители: епископы, патриархи, ламы, муфтии, раввины, митрополиты, архиепископы. По другую сторону ванны бесчисленные парочки предавались пылкой любви — целый океан совокуплений. Я видел их всех сверху. Я думал о пирожках, которые надо будет испечь для будущих детей. Внезапно передо мной возник здоровенный монах. Он столпом поднимался из пены, родившись из нее, как некогда Венера близ кипрейских берегов. Мрачный, величественный, в рясе телесного цвета, в надвинутом клобуке. Лицо аскетичное, гладкое, без черт. Неужели мне предстоит новый поединок? Но он не двигался, лишь предстоял предо мной. Монашеский капюшон постепенно сползал на затылок, обнажая лысину странной формы. Кто ты? Чего тебе надо? Он молчал. Вдруг я с изумлением узнал в нем свой собственный член — я и думать о нем забыл за время смерти! Откуда он здесь? Да еще в состоянии эрекции? Так мы и стояли друг против друга — две колоссальные молчаливые фигуры, встретившиеся на белых облаках, отливающих мириадами радуг: голова и член. С того дня мое живое, человеческое тело стало постепенно возвращаться ко мне: частями, то появляясь, то снова исчезая, но снова появляясь и обретая, вечность за вечностью, свою прежнюю полноту. Я понял тогда, стоя лицом к лицу с монахом на пенных облаках, что предстоит еще вернуться в отчий дом, откуда я был похищен смертью. Ведь если у нас есть гениталии, значит, у нас должен быть и дом. Где яйца, там и гнездо. Я узнал его имя — Варфоломей. Я так долго жил с ним, я мыл его и вводил в нежные женские тела, а имени его не знал. Теперь он написал свое имя белым семенем — имя на миг застыло в воздухе, словно вежливо дожидаясь, пока я прочту его, а затем его имя стекло по бортикам ванны, в пену. Его имя стекло теплыми ручейками по спинам совокупляющихся людей, его имя стекло по роскошным облачениям священнослужителей, по митрам, тиарам, камилавкам, по девическим животам, по рясам, по тонким женским запястьям, по атласным белым перчаткам, на которых золотой нитью вышиты были инициалы. А ты пела: «Аристократия! Западная ложь! Мокрые улицы ночного города…»
Не могу сказать, что после смерти я понял все. Но я понял, как все устроено. Понял, но потом забыл. Жаль. Если бы я лучше учился в школе, если бы брал частные уроки физики, химии или математики, я смог бы, возможно, превратить мои понимания в знания, которые удерживались бы памятью. Но при жизни я был ленивая скотина, бездарная по части точных наук. Я же не подозревал, что после смерти меня станут посвящать в детали мирового механизма. Я видел этот механизм (если его, конечно, можно называть