смогу я заключить тебя в свои объятия и нежными поцелуями стереть с твоего лица следы неволи и горя!
Ты спросишь: «Что? Что случилось?» Отвечу, спеша: «Я видела французского короля!» Если б знал ты, сколько пришлось обойти мне подводных глыб, сколько учесть течений, сколько сплести и расплести интриг (от которых саму меня порой бросает в холод от отвращения), как тонко и коварно пришлось играть мне на струнах различных человеческих душ и отдушин, иногда столь бесчестных, но в их глубине все же гнездятся эоловы арфы… Гнездятся и выводят там птенцов — эоловых арфят, с пуховыми новорожденными струнами… Арфята! Птенцы! Им придет пора вылететь из своих гнезд!.. И они летят!.. Ох, смех счастья душит меня, я обрызгала все письмо каплями яблочного сока и чернил от негаданных вспышек счастливого смеха, перо несется по бумаге, словно выпрыгивая из рук, в нем живет память птичьего крыла, живет упругость, воздушность и водонепроницаемость, сообщая эти качества моему торопливому слогу, а глаза мои так горят и сверкают, что в зеркале напротив скачут, как будто два веселых бриллианта… Фу ты, вино за ужином, а сколько таких ужинов, с вином или невинных, иногда тошнотворнейших ужинов, пришлось мне пережить, чтобы добиться аудиенции, чтобы припасть к высочайшим ногам… Ты знаешь, я не поклонница монархии, но и он не монархист, и у него, как выяснилось, нет ног… Впрочем, не подумай ничего дурного — скажем, что Он инвалид или увечный (или это одно и то же?), а тут совсем другое…
Впрочем, все по порядку!
Я собралась с мыслями, я нарисовала на полях своего письма — видишь? — сердечко. А еще, очень- очень меленько, филигранно (надеюсь, ты разглядишь остреньким зрением своим) нарисовала пятиконечную звездоньку, всю в лучах, а внизу под ней рощу пальм и целую гирлянду слонят, которые вышли погулять перед сном. На каждом слоненке попонка.
Но — все по порядку! Версаль великолепен! Вот где порядок! Сама высочайшая идея космического Порядка и Гармонии воплощена в образе Версальской горы! Мы (то есть я и Кледомская) оказались у ее подножия рано утром, после утомительного путешествия в поезде, что ходит в Версаль с парижского Южного вокзала. Ехали третьим классом, затемно, среди рабочих и служащих контор, которые все курили и кричали громкими голосами, у многих на лицах блестела испарина — признак парижской лихорадки. Мои глаза слезились от дыма и недосыпания, но я сквозь слезы все вглядывалась в эти лица, в лица парижского пролетариата, и думала: «Это их предки когда-то штурмовали Бастилию, это их деды и отцы низвергли монархию, это они — простые, смелые, бойкие и громкоголосые люди с вонючими сигаретами в руках заключили „Гражданский союз между Богом и людьми“ и на основе этого союза возвели здание великолепной и загадочной Республики — той, что называют ныне Республикой Французского Короля».
Отсюда, из Версаля, золотой свет этой Республики распространяется по миру, добрызгиваясь до самых далеких угрюмых уголков. Один из этих лучей, тонкий, но сильный, вскоре долетит до дремучей Шуши, до белого Саяна, до одинокой избушки, и вырвет тебя из плена! Свободу и честь возвратит тебе, мой Володенька, и в тонкий золотой венец совьется на твоем челе, и вовеки не угаснет вокруг твоей головы царский свет! Ой, кляксонька!
Извини…
И вот мы стоим у подножия Версальской горы, а она ярусами уходит ввысь, вся покрытая садами, серебрящаяся издали фонтанами, сверкающая чешуйчатыми крышами павильонов, блестящая мокрыми и сухими статуями… Мы начинаем восхождение. И чем выше поднимаемся мы — то мраморными лестницами, то каскадными тропами — тем свежее и благоуханнее воздух, и небо, открываясь все шире, наливается утренним светом, и первые лучи летят из-за горизонта над пробуждающейся землей. Сады вокруг нас полнятся гамом птиц, равно как и людскими голосами и песнями: спозаранку встали садоводы, и повсюду кипит работа — а как иначе? — ведь на дворе весна. С весельем работает свободный народ. Нередко толкали нас, проходя, садовыми лестницами, ведрами, тачками со свежей землей… Раннею весною сад работы требует, чтобы вскоре одеться в королевскую нежность первых цветов, а иные деревья уже и сейчас стоят, как юные принцессы, обнаженные, застенчивые и гордые, святясь чистотою своей венценосной наготы, в то время как их омывают заботливые служанки и золотыми гребнями расчесывают их длинные сказочные волосы, разве что не служанки это, а поющие крестьяне… Французский язык этих песен становится с каждым ярусом все древнее, и старинные мелодии звучат между деревьями — каждый ярус соответствует одному веку Франции; в соответствии с этим меняется одежда гуляющих и работающих, в соответствии с этим меняется и музыка, и язык песен, и формы подстриженных деревьев, и архитектура павильонов. Мы уже миновали Ярус Девятнадцатого Века (на этом ярусе я видела в одном уголке парка первый паровоз, заключенный внутрь огромного отполированного стеклянного кристалла), миновали и Ярус Восемнадцатого Века, где парочки в духе Ватто румяно целуются в тени лиственных кубов, миновали и Ярус Семнадцатого Века, где мушкетеры короля вечно сражаются, тренируясь на сверкающих шпагах, миновали Ярус Шестнадцатого Века, где даже в столь ранний час нам попадались люди в масках, закутанные в плащи… Взошли на Ярус Пятнадцатого, а вид с Версальской горы становился все головокружительнее, все раздольнее, и так странно было с высоты этих минувших веков видеть просторы современной Франции, и дальние фабрики с их дымами, и крошечные поезда, бегущие по железным дорогам… Но мы продолжали восхождение, и после того, как мы одолели еще несколько ярусов, тонкие стелющиеся облака скрыли от нас землю, зато небо, свободное и огромное, приблизилось и засияло в полную силу! Что-то странное происходило с нами — то ли от усталости, то ли оттого, что воздух стал разреженным. Иногда мы падали, обнявшись, на ступени мраморной лестницы, крупные опаловые горячие слезы струились по нашим лицам, и словно бы мы засыпали ненадолго, цепенея в нежном женском объятии, но вскоре пробуждались, чтобы продолжать восхождение. Сознание становилось смутно-светлым, разреженным, нежным, и некоторые ярусы мы проходили, не замечая ничего, только изредка, как в облачном разрыве, я лицезрела рыцарей и дам в островерхих головных уборах, или спящего в траве римского легионера, или танцующих галлов, а еще выше запомнился мне устремленный на меня взгляд совершенно дикого человека в звериной шкуре, который смотрел из кустов настороженно и печально, как удрученное животное.
Восхождение привело нас в маленький сад на вершине горы, и в центре этого сада находились два юных дерева, только что одевшиеся первым узором цветов. Никого здесь не было, кроме юноши и девушки лет семнадцати. Совершенно голые, они стояли у одного из деревьев, изображая Адама и Еву. Никакого змия я не заметила в ветвях, да и яблока в руках у девушки не было — нынче ранняя весна, и до Грехопадения, видно, остается еще несколько месяцев ожидания и садовых работ…
Мы подошли к ним… Нет, я подошла к ним одна. Спутница моя, видно, отстала. Возможно, уснула на одной из лестниц, где-то в садах прошлого. Я обратилась к Адаму и Еве, стараясь, чтобы мой французский язык звучал как можно архаичнее (у меня это плохо получилось):
— Я должна видеть короля Франции. Мне назначена аудиенция.
Адам и Ева указали мне на совершенно ровную дорожку, которая вела в глубину сада. Там, за деревьями, прятался маленький дворец, которого я раньше не заметила. Я пошла по этой дорожке, Адам и Ева шли за мной со странными улыбками. Дворец оказался круглым павильоном довольно аскетичной архитектуры, полукруглая арка без дверей вела внутрь. Над входом простые золотые буквы возвещали: «Le Roi de la Republique».
…LE ROI DE LA REPUBLIQUE…
Никакой охраны, ни одного стража — как и на всей Версальской горе. Здесь, на вершине, с королем не было никого, кроме голых мальчика и девочки, не имевших даже яблока, чтобы метнуть его во врага.
Я вошла и оказалась в круглой беломраморной зале. В центре возлежал огромный белый шар. Больше здесь не было никого.
— Король Франции! — громко произнесли голые Адам и Ева и поклонились шару.
Я стояла в растерянности. Наконец я сделала реверанс и неуверенно прошептала, глядя на шар:
— Ваше Величество…
В шаре, в его абсолютно белой и гладкой поверхности, как будто что-то двинулось и потекло, как