Собираю их быстро и бросаю в печурку, вместе с книгой. Две спички осталось, вот одна и вспыхнула… и воспламенила бумагу. Согреется ссыльный напоследок, протянув над огнем исхудалые руки. Исхудалые руки, исхудалые руки! А медлить не надо — все ясно теперь. Быстро, пока горит в печурке огонь и призрак тепла ходит по комнате, срываю с себя одежду — тряпье, пропитанное отчаянием, бредом и потом болезни. Достаю из-под койки дорожный саквояж, оттуда — аккуратно сложенный черный костюм-тройку, чистую белую рубашку, галстук в крупный горошек, пару черных, новых, отлично начищенных ботинок. А вот еще — бесценный сверток. Одеваюсь, прячу бесценный сверток за пазуху. Все, пора. Бросаю прощальный взгляд на жилище невзгод, на ложе метаний. У самой подушки — белый алебастровый шарик. Усмехаюсь. Вещица из детства. Была у меня в детстве коробочка… Помню смутно, как сжимал его в раскаленной ладони, в горячке, томясь его гладкой прохладой. Снова сжимаю его в кулаке и выхожу.
Сырой, резкий ветер летит над предгорьем, пронизывает холодом до костей. Все равно. Иду быстро, не прячась от режущего ветра. Теперь уже все равно. Здесь ходил я в унтах, белых валенках, на охоту — зря убивал мелкую дичь, теперь сожалею об этом. Простите меня, звери и птицы! Думал, нужно для дела, оказалось — пустое… А теперь ноги в черных ботинках проваливаются сквозь хрупкую наледь, в ботинках хрустит мелкий лед, как битое стекло, чавкает полузамерзшая земля. Господи, как холодно! Но мучительный запах весны, тревожный запах пробуждения несется над землей в этом ветре. Хорошо умирать весной! Я иду уверенно, проваливаясь, падая, словно под крестом, но путь мне известен. Иду предгорьем, сквозь мелкий низкий лесок. Небо над лесом строгое, пьяное, озверелое, хохочущее, с рваными ослепительно синими дырами, и в дырах надувается нагой палач — ветер. Тяжело идти, мне не вздохнуть, лоб взмок холодным потом. В голове непрошено звучит стихотворение «На смерть генерала Джона Мура», вычитанное мною как-то в «Русском вестнике»:
На предгорье лес мельчает, подмораживает, становится легче идти. В походке больного появляется даже прогулочная вальяжность, ленца, небольшой городской шик. А в голове звучит:
Да, мы, революционеры, последние рыцари Христа, умираем за то, чтобы обездоленные, обманутые, ущербные, больные, глупцы, бесталанные, вялые, задумчивые, тупые, воры, неудачливые авантюристы, ленивые, растревоженные, рассеянные, попавшие впросак, обоссавшиеся, — чтобы все они почувствовали на своих щеках дыхание неба! Они, это отребье человечества, они — соль земли! Из-за этого святого сброда не уничтожен еще мир, и за то, чтобы хотя бы на одно мгновенье водрузить корону на головы этих униженных — за это не жаль сгинуть в мерзлых предгорьях и в комнатах с решетчатыми окнами! Достаточно бегло прочесть Евангелие, чтобы убедиться, что это коммунистический текст. И одна из величайших мистических тайн — это тайна коммунистического порыва. Мы — крик младенца, вопиющего от ужаса перед бездной открывшегося ему космоса и все же требующего к себе и ко всем справедливости.
Мы впервые за несколько столетий почувствовали, что Христос действительно вернется…
Сжимаю в кулаке алебастровый шарик. Знаю, хоть и погибаю в ссылке, но искра свободы, горящая во мне, не погибнет. Другой человек возьмет себе мое имя, наденет мою одежду, отрастит мою бородку и доведет дело мое до конца.
Вот оно, это место. Я приметил его уже давно, когда охотился в этих краях, и когда впервые забрел сюда, сердце мне защемил сладкий холодок. Потаенная, неизвестная мне струна застронулась и запела в глубине души, и долетел неслышный звук, невыносимый, загадочный. Здесь, у обрыва скалы, почва крупнокаменистая, когда-то здесь струилась река, и ее исчезнувшие струи обкатали темные базальтовые камни до почти яйцеобразной гладкости, и эти камни лежат здесь плотно, образуя выпуклую чешую. Роща синих лиственниц расползлась вдоль скального среза: видно, когда-то кусок скалы рухнул, обнажив стены темно-красного гранита с зубчатыми сверху краями, и в этой отвесной стене виднеется естественный грот — должно быть, одно из творений ушедшей реки. Скалы вокруг грота идут уступами, напоминая иконные «горки», краснеют темными прожилками гранита, похожими на кровеносную систему камней. В глубине грота я обнаружил подобие каменной ванны, выдолбленной струями, когда-то падавшими с потолка, но теперь реки нет, здесь сухо, холодно, спокойно… Глубоким, великим покоем и чем-то в то же время родным и домашним дышит это место.
Я еще тогда подумал: «Если стану умирать в Шушенском, то приду умирать сюда». И долго тогда стоял я здесь, очарованный, глядя на каменную ванну и синие ели, капая кровью подстреленной мною дичи на гранитный пол грота…
И вот я снова здесь. Здравствуй, грот. Здравствуй, мое последнее место. Я спокойно ложусь в каменную ванну. Словно точно по размеру моего тела выдолбили ее за столетия прилежные холодные капли. Пронизывающий холод струится из камня, пробирается сквозь тонкую ткань костюма, проникает все глубже в тело… Так надо. Достаю заветный сверток, рву бумагу, извлекаю сложенную ткань, расправляю ее на груди. Красный флаг. Святое знамя Революции. Я накрываю себя им, оборачиваю ноги, заботливо подтыкаю, как подтыкают одеяльце малышам перед засыпанием. Все. Откидываюсь на камень. Крепко сжимаю холодеющей рукой алебастровый шарик. Все. Как спокойно… Жертвы наши не напрасны. Убожество наше блаженно. Понимание наше благородно. Поражение наше свято. Нас не забудут никогда.
Тишина. Только тихий гул полнит небо. В небе распространяется вместе с гулом легкая дрожь, словно скачут небесные всадники… Я слышу ржанье коней, стук копыт, лязг сбруй — скачут небесные всадники. Что это? Морда коня вся в облаке пара, вся в игольчатой инеистой бороде, возникает надо мной. Чьи-то руки грубо тащат меня из гроба, меня вздергивают вверх, в седло позади всадника, обхватываю его синюю спину… Вижу четырех всадников вокруг в синих полушубках, вижу кокарды на каракулевых шапках… Жандармы. Не думал, что в этих синих мундирах явится ко мне спасение.
…ЖАНДАРМЫ. НЕ ДУМАЛ, ЧТО В ЭТИХ СИНИХ МУНДИРАХ ЯВИТСЯ КО МНЕ СПАСЕНИЕ…
Шпоры в бока коней, и мы скачем, и летят в лицо ветер и битый лед из-под копыт, и синяя ледяная вода веером. Мне вливают в горло водку из фляги, меня обжигает, тепло становится изнутри… Чья-то рука в перчатке сует мне на скаку, чуть ли не прямо в лицо, заснеженное письмо. Мелькает взломанная гербовая печать. Я успеваю прочитать первые строки, написанные косым почерком: